Другая история

Автор:  Ева Шварц (My sweet prince)

Номинация: Лучший авторский слэш по русскому фандому

Фандом: Майор Гром

Число слов: 12658

Пейринг: Олег Волков / Сергей Разумовский

Рейтинг: R

Жанр: Drama

Предупреждения: AU, Нецензурная лексика

Год: 2016

Место по голосованию жюри: 1

Число просмотров: 2220

Скачать: PDF EPUB MOBI FB2 HTML TXT

Описание: Все взрослые сначала были детьми ©

Примечания: Беты: Doc Rebecca, Etel Bogen. Упомянутые в тексте реалии могут не соответствовать действительности. Все персонажи, вовлеченные в сцены сексуального характера, являются совершеннолетними.

Часть 1. Дом


1.
Леса в этом захолустном уголке Камчатки было мало, но им хватило. Далеко за полночь, в июньском северном полумраке, делающем мир похожим на негатив, этот жалкий лес казался даже грозным. Над валуном, на который они уселись, со скрипом покачивались ели; тихо журчала река, от лагеря сладковато тянуло дымом.

— Холод собачий, — сказал Миша. Поля согласно кивнула, зябко поведя плечами под выцветшей брезентовой курточкой, и он придвинулся ближе, приобнял — и услышал в ответ тихий вздох.

Ее волосы пахли хвоей. Найдя губами теплый висок, Миша пробормотал:


— Грузовик приедет в двенадцать. Будем опять трястись в кузове, как китайские болванчики...

— Не хочу уезжать.

Ее голос был совсем тихим. Поля, Полина, Полечка. Студентка второго курса истфака ЛГУ Полина Зверева. Миша чуть-чуть отстранился, чтобы взглянуть на нее, и она посмотрела в ответ; ее глаза на белеющем в лунном свете лице казались двумя темными озерцами. Омутами с русалочьим блеском на глубине.

— Я... — Миша прочистил горло. Отстранился, полез за пазуху, обшарил один карман, чертыхнулся, проверил другой. Замер на мгновение. Медленно вынул руку. — Я... Вот.

На его раскрытой ладони блеснул кусочек белого камня. На Полю смотрел искусно вырезанный, отполированный, бережно очищенный ворон — точнее, клювастая маска, полуворонье-получеловеческое лицо. По клюву и черепу шел замысловатый узор; сверху была высверлена дырочка для шнурка.

— Кутх, — одними губами сказала Поля, зачарованно глядя на амулет.

— Днем раскопал, — в Мишин голос само собой проникло самодовольство. — Повезло, наконец, а то думал, так и буду всю практику кострища расчищать... Это тебе.

Птица легла в подставленную ладонь — и по контрасту с ледяными пальцами Поли показалась горячей.

— Но ведь из раскопа ничего нельзя брать, — испуганно сказала она, но Миша, поморщившись, отмахнулся:

— Не убудет от них, вчера вон целое захоронение нашли. Полечка... — вырвавшийся долгий вздох был позором, так что следующие слова вылетели изо рта храбрящейся скороговоркой: — Поля. Выходи за меня.

Ему казалось, сердце колотится где-то в горле. В омутах глаз Полины стояла растерянность, на маленькой ладошке с мозолями от лопаты лежал, слепо пялился в небо Кутх.

— Ты... серьезно сейчас? Миша?

— Серьезнее некуда. Я уже все продумал — переведусь в ЛГУ на вечернее, возьмут, должны взять, я же не абы откуда, в конце концов... Снимем комнатку, у меня знакомые знакомых как раз сдают. Работу найду, ты же знаешь, я сильный, и грузчиком могу, и маляром...

Слова лились неостановимым потоком, и Поля смотрела на него с неуверенностью, потом с улыбкой, потом со смехом. Потом он поцеловал ее; где-то в лагере забренчали струны — там в последнюю ночь никто, конечно, не хотел и не мог спать, и даже Леонидыч благодушно сидел со всеми у костра, подпевая про изгиб гитары желтой, и шла по пятому кругу баклажка вина...

Утром пошел мелкий противный дождь. Они тряслись под брезентом в кузове раздолбанного грузовика, и весь час до райцентра Миша обнимал Полю за плечи, а в голове, легкой как воздушный шарик, перекатывалась только одна мысль: моя. Моя Поля. Теперь уже моя.

На тонком Полином запястье, среди множества браслетов и нитяных фенек, болтался на кожаном шнурке поблескивающий глазами Кутх.


2.

Это началось за пару месяцев до родов — а может, раньше, но он не замечал. Некому было ему подсказать.

Он уходил рано и возвращался поздно; иногда заскакивал на обед, и Поля встречала его с улыбкой, кормила, болтала ни о чем. Под ситцевым домашним платьем с каждой неделей все яснее обрисовывался живот. По ночам Миша прикладывался к этому животу ухом и разговаривал с сыном — он убежден был почему-то, что родится именно сын, и Полина не спорила; они даже выбрали имя: Сережа. Сергей. Сергей Михайлович Разумовский.

Ему следовало бы обратить внимание еще тогда. Но он списывал все на причуды беременности. Нет ничего странного, если женщина вдруг замирает, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя; или отвечает невпопад, или много спит... Он слишком тяжело работал, слишком сильно уставал. И даже просыпаясь среди ночи от криков Поли, обнимал ее, утешал, — но наутро забывал об этом, как забывают в конце концов плохие события или дурные сны.

— Все будет хорошо, Полечка.

Теперь ему было страшно. Старенькую машину «Скорой» невыносимо подбрасывало на ухабах; она громыхала, как жестяной сундук. Пальцы Поли, намертво вцепившиеся в его руку, вот уже несколько раз съезжали от этих рывков, и он чувствовал, как по запястью в рукав куртки медленно сочится кровь.

— Не отдавай... Не отдавай Сережу! — глаза Полины невидяще смотрели в потолок; потом она жмурились, и ее рот искажался в крике мучительной схватки. Мигал на потолке кабины слабый изжелта-бледный фонарь, метались по углам тени. Фельдшер отвечал усталым и равнодушным взглядом на его яростный требовательный взгляд.

В приемный покой его не пустили. Акушерка с желчным лицом забрала документы, чемоданчик с бельем, который Поля заботливо собрала еще месяц назад, и стала теснить Мишу к дверям. Обреченно отступая, он смотрел, как каталка с бледной, в испарине, Полиной исчезает за стеклянными створками — массивными, выкрашенными белой краской, способными перерезать любой крик.


Сережа родился в седьмом часу утра, в чернильной февральской темноте, под завывания разыгравшейся ночью вьюги. Миша успел задремать в зале ожидания, где в тусклом свете пригашенных ламп маялись еще двое будущих отцов. Ему снился тягостный сон, словно он бредет по голой скалистой земле Ковранской долины, и гора Лысая, на которую ему нужно взойти, словно насмехаясь, не приближается ни на шаг.

— Разумовский! Разумовский кто?

Он вскинулся, моргая. Слабый свет резал будто песком засыпанные глаза, и в этом свете лицо акушерки казалось еще более недружелюбным.

— Мальчик, три сто, сорок восемь сантиметров, здоров. Завтра к одиннадцати — к главврачу.

Дверь, ведущая в недра роддома, снова захлопнулась. Ожидающие отцы неуверенно улыбнулись ему — в их глазах были надежда и страх, но Миша не мог ответить им даже вымученной улыбкой — ему никак не удавалось побороть ощущение, что он все еще спит, все еще бредет по колено в камчатских снегах...

Он поехал домой, но лечь вздремнуть не вышло. Раз за разом прокручивая в голове слова акушерки, Миша все более убеждался, что ему не сказали самого важного: как там Полина. Тогда он стал звонить в регистратуру, но к телефону никто не подошел.

Он проснулся оттого, что затекло все тело. С трудом разогнувшись, в недоумении посмотрел на журнальный стол — телефонная трубка валялась на зеркальной поверхности, и из нее неслись короткие гудки. Часы на комоде показывали начало одиннадцатого. Чертыхнувшись, он бросил трубку на жалобно вякнувший рычаг.


Ровно в одиннадцать утра Миша постучал в обитую дерматином дверь с табличкой «Додин Е. Н., главный врач». Стук утонул в мягкой обивке — как не было. Но его услышали.

Главврач оказался сухоньким стариком в тяжелых очках с толстыми стеклами. В отличие от давешней акушерки, доброжелательный, он предложил Мише сесть, добродушно пошутил на тему синяков под Мишиными глазами, похвалил «отличного мальчика».

— Сережа. Его зовут Сережа, — неожиданно надтреснутым голосом сказал Миша. Доктор Додин замолчал, снял очки, деловито протер полой халата.

— Ну, что же... — в конце концов сказал он, и от его тона Миша как-то разом напрягся. — Я пригласил вас сюда, Михаил Евгеньевич, поскольку состояние вашей супруги, к сожалению, требует мер, которые мы в нашем лечебном учреждении не можем принять.

Миша прикрыл глаза, слушая характеристики из заключения местного психиатра. Ему все еще хотелось отрицать, но главврач Додин отрезал ему дорогу к тому, чтобы по-прежнему думать, что с Полиной все в порядке, и это — предродовое, или родовое, или еще какое-нибудь там.

Что это нормально — ее бред, в последние недели принявший характер каждодневного. Бред о черных птицах, о голосах, о том, что Сереже не следует появляться на свет. Они опоздали из-за этого в роддом — когда все началось, Мише никак не удавалось уговорить Полю ехать, никак не получалось остановить ее истерику. Она отталкивала его от себя, прижимая руки к животу, словно действительно не хотела выпускать ребенка, словно могла его так удержать...

— Мы понаблюдаем Полину Андреевну еще два дня, а потом ее переведут в Скворцова-Степанова. Подпишите, пожалуйста, здесь, Михаил Евгеньевич.

Он бездумно взял ручку, покрутил между пальцами.

— А Сережа? Как же он без нее?

— Мы переведем его в Первую ДГБ. Там о нем позаботятся, пока Полине Андреевне не станет лучше. Она ведь, знаете ли, все равно не может кормить — мы ей колем успокоительное, иначе никак... Ну, не волнуйтесь так, это случается, не вы первый, не вы последний...

Голос главврача Додина журчал мягко, обволакивал ватой, но Миша чувствовал себя слишком усталым, чтобы прислушиваться к утешительным и наверняка лживым словам.

— Я его заберу, — не дожидаясь конца очередного предложения, сказал он. Главврач Додин осекся, пожевал губами, явственно не одобряя его решение.

— Вы уверены, что это будет здраво? Вы молоды, и вряд ли у вас есть опыт... А, судя по документам, — он постучал пальцем по карточке Полины, — ни с вашей, ни со стороны вашей супруги нет, гм, бабушки или хотя бы тетки, чтобы вам помочь...

— Я справлюсь. Это мой сын, — перебил его Миша. Потом, с трудом разжав стиснутые зубы, все-таки нашел в себе силы бледно улыбнуться. — Спасибо вам большое за заботу, но все-таки я сам. Где, вы говорите, я должен подписать?


3.

Первые дни был ад. Миша сообщил на работу о больничном, не пошел в университет. Маленький Сережа оказался крошечным, сморщенным, розовым — но не в том понимании розового, который было принято себе представлять, воображая детей. Он был похож на новорожденного крысенка — в восьмом классе Миша работал в зверинце Московского зоопарка и повидал много новорожденных крысят. Однажды он не удержался и потрогал одного пальцем; той же ночью крыса сожрала их всех.

Трогать Сережу тоже было страшно. Но, спущенный с рук, он немедленно принимался орать, и в итоге Миша делал все, придерживая невесомого малыша одной ладонью (осторожнее, осторожнее, голова!), а свободной рукой грея, разливая, стерилизуя, кипятя...

На третий день патронажная сестра, хмурясь на его серое от недосыпа лицо, пригрозила позвонить в надзорные органы. Миша десять минут в самых искренних выражениях уверял, что справится. Сережа спал у него на груди — маленький человечек в свертке из пеленок и одеял.

Он надеялся, что все наладится скоро. Что какая-нибудь неделя — и Поля вернется домой. Но через неделю Полю не выписали; в больницу Мишу не пускали. Что говорить людям, он не знал; однажды устав отбиваться от звонков ее подруг, просто выдернул телефон из розетки.

Стало легче, когда приехал Полин дед. Высокий, не согнутый еще годами старик, он работал искусствоведом в Павловском музее-заповеднике и жил там же. Миша плохо знал его, но это оказалось неважно. Войдя в маленькую квартирку-хрущевку, в которую они переехали из комнаты на Васильевском, когда стало понятно, что ожидается прибавление, Антон Иванович разделся, спросил телефон лечащего врача Полины, умелым жестом забрал младенца и не терпящим возражений тоном отправил Мишу спать. Сережа, на удивление, не протестовал, так что Миша действительно добрел до спальни и уснул, кажется, раньше, чем его голова успела коснуться подушки.

Когда он проснулся, был глубокий вечер. В доме пахло кофе с цикорием, горела настольная лампа, тихо бормотало радио. Подскочив, Миша как был, в трусах, выбежал в залу, но все было в порядке: Антон Иванович что-то писал, сидя за столом; Сережа посапывал, очень маленький в глубине своей кроватки.

— Послезавтра Полину можно будет навестить, — сказал Антон Иванович, не отрываясь от своих записей; его очки поблескивали на свету близкой лампы. — Они предполагают выписать ее через пару недель. В холодильнике «Краковская», картошка на плите. У Сережи кончились чистые пеленки, так что я замочил белье.

— Спасибо, — только и смог выдохнуть Миша. Наскоро поел и отправился стирать.


Полину выписали через месяц. За этот месяц Миша научился управляться с младенцем вполне сносно, так что Антон Иванович с более-менее спокойной душой оставил их втроем. Поля после больницы была тихой, она продолжала пить лекарства и много спала. В периоды просветлений Миша приносил ей Сережу; она прижимала его к груди, плакала, улыбалась, и Миша обнимал ее за плечи и тоже улыбался, — и все гадал, когда же они наконец очнутся от этого странного сна.

Их разбудил апрель. Солнце светило уже совсем по-весеннему, особенно ясно это стало видно, когда Поля сняла шторы, чтобы постирать, и свет, не сдерживаемый ничем, свободно полился в окна их седьмого этажа. Еще несколько месяцев спустя с прикроватной тумбочки наконец исчезли таблетки.

Миша вернулся на работу и в университет, и снова стал появляться дома в обед и глубоким вечером. Наверное, поэтому ему казалось, что Сережа растет не по дням, а по часам — вот только что он еще ползал, а вот уже вполне осмысленно говорит: «Папа!», распахивает на соседскую кошку яркие синие глаза. Вот учится есть, выворачивая на себя полную ложку каши, а вот — рисует, уверенно зажав в пальчиках карандаш.

Прошлое забывалось, отступало в туман небытия; оставалось лишь бледным росчерком диагноза в Полиной карточке.


В девяностом году им повезло: досталась путевка в Абхазию, Антон Иванович как-то устроил, чтобы отправить их с Полиной и Сережей вместо себя. На фотокарточках, которые Миша печатал потом в импровизированной фотолаборатории в крохотной темной ванной, им на память остались пальмы, Полина в светлом платье, Сережа, деловито сражающийся с полной креманкой мороженого. Сам Миша запомнил об этом времени только одно: в Абхазии были фрукты, в Абхазии был мягкий соленый сыр, в Абхазии было вино. В девяностом, когда в Ленинграде с прилавков исчезла почти всякая человеческая еда, а о сахаре и яйцах и думать забыли, это казалось роскошью.

Развал СССР застал их врасплох — как, в общем-то, и всех в стране. Мишу, к тому времени как раз получившего младшего научного сотрудника на кафедре, сократили. Поле, из-за рождения Сережи и болезни пропустившей два года, оставалось отучиться последний курс. Когда все рухнуло, она подумывала было уйти, чтобы тоже устроиться на работу, но Миша ее отговорил.

У него уже был опыт. Снова, как пять лет назад, он нанялся грузчиком — благо, было куда: как грибы после дождя, везде появлялись ларьки: открывались, закрывались, на месте одних начинали работать другие. Наиболее предприимчивые товарищи Миши занялись коммерцией, звали с собой. Поработав с одним из бывших однокурсников неделю, Миша ушел и снова вернулся в грузчики. На вопросы Полины поморщился, махнул рукой. «Я заработаю честно, Полечка. Не хочу с бандитами дела иметь».

Поля разделила его мнение. В связи с этим в ход пошло все то, что давно надо было продать, или отдать кому-нибудь, да все не доходили руки — не подошедшие по размеру югославские сапоги, коллекция марок, отрезы ткани... Безжалостно выгребая все из шкафов, Поля смеялась и сетовала: и когда это мы успели все это накопить? Всего-то пять лет тут живем...

Миша согласно мычал. Он был занят увлекательнейшим занятием: строил вместе с Сережей город из разномастных потрепанных кубиков.

— Ой, — вдруг сказала Полина. — Смотри, что я нашла!

Она показала Мише связку браслетов и фенечек, которые носила на левой руке до рождения Сережи.

— А я-то думала, они пропали, — она заглянула в виниловую сумку, из которой и добыла свое сокровище, и Миша вдруг вспомнил — это были вещи Полины, которые ему отдали в больнице. Он тогда засунул эту сумку в самый глубокий шкаф — так было проще сделать вид, что произошедшее с ними было просто странным, неприятным сном.

— И Кутх здесь! — она счастливо рассмеялась, тряхнув браслетами. Сережа отвлекся от кубиков и перешел к ней, чтобы посмотреть, что там такого интересного нашла мама. Поля, улыбаясь, вытащила из вороха веревочку с амулетом и намотала на запястье.

— Смотри, маленький... Это твой папа подарил мне, когда предложение сделал.

— Предложение? — серьезно переспросил Сережа, опираясь на ее колено и заглядывая в глаза.

Миша смотрел, как Поля гладит сына по голове, и слушал, как она объясняет, что такое «предложение», — но не осознавал ни слова. Его одолевало неприятное ощущение, охватившее его, когда он увидел эту дурацкую больничную сумку.

Прислушавшись к себе, он понял, что это страх.


4.

Ему следовало быть более внимательным к своим предчувствиям — или хотя бы к фактам. Но на дворе цвело неожиданно жаркое для Ленинграда лето, позади была Полина защита диплома (конечно, на «пять»), и жизнь казалась такой мирной, что совершенно не хотелось замечать ни одной странности. Ни Полиной бессонницы (переволновалась, переработала), ни ее долгих рассеянных взглядов в небо, ни разговоров с самой собой. Приятно ведь поговорить с умным человеком?

Он не хотел замечать этих перемен. Он методично, с упорством молотобойца крушил в себе ростки страха — иррационального, опустошающего страха перед телефонной трубкой. Что может быть проще — взять и набрать номер лечащего врача?..

В сентябре зарядили дожди. Полина как будто повеселела; по крайней мере, по вечерам она казалась почти нормальной. Готовила, шутила, бралась за свое вязание на заказ. Только вот Миша видел, что за день на нем прибавляется не больше чем два ряда петель.

И что узор давно превратился в хаос.


***

Когда тебе пять, жизнь похожа на праздник. Всего твоего страха — что ночью снова приснится черный человек. Всей боли — разбитая коленка. Всего стыда — стащенная из вазочки в баре засохшая конфета. Сережа любил этот бар — небольшой отсек в полированной стенке, отделанный изнутри зеркалом и черным стеклом, полупустой, пахнущий духами и шоколадом. По правде, Сереже запрещено было его открывать, но мама снова сидела у окна, глядя на птиц, а Сережа знал — в такие моменты ничего не может ее отвлечь, даже если ходить вокруг на голове.

На голове Сережа, конечно, не ходил — у него было множество других интересных вещей, которыми можно заняться, если тебе пять лет, и почему-то не надо ходить в детский сад. Вообще-то Сережа любил детский сад — там было весело, можно было играть в войнушку, рисовать или даже иногда смотреть диафильмы. Там вкусно кормили; в огромном шкафу в ячейках, словно коконы, спали свернутые матрасы; хрипловатое радио глубоким размеренным голосом сообщало: «Ленинградское время — двенадцать часов ровно».

В этом сентябре его почему-то решили не отправлять в садик; это было немножко жаль, но Сережа легко и с удовольствием находил, чем себя занять. Например, никто не мешал ему стаскивать диванные подушки под стол, а сам стол завешивать покрывалами, чтобы получился домик. В домике можно было сидеть и читать при свете тяжелого карманного фонаря.

Правда, немного пугало, что мама может часами не отвечать, или просто встать и уйти на улицу прямо в тапочках, или вдруг схватить его, прижать к себе изо всех сил, бормоча, что никому не отдаст...

Сережа несколько раз собирался с духом, чтобы рассказать об этом папе, но папа приходил, веселый, огромный, рыжий, вкусно ел, потом брал его на колени, и тогда мама оживала тоже, и Сережа забывал, пока серым пасмурным утром все не повторялось снова.

— Мам? Можно, я пойду погулять, мам?

Ответом ему был только вороний грай. На лысых верхушках тополей в этом году было черно от гнезд, мама смотрела в окно на них, сквозь них, и Сережа одевался, сам застегивал заедающую молнию на курточке (скрепка вместо язычка), влезал в резиновые сапоги.

Ему нравилось гулять по лужам, нравилось измерять их глубину, смотреть, как по серой поверхности отражающегося неба от ветра идет рябь. Окончательно замерзнув, он вернулся домой (старый лифт с железными дверями чудовищно громыхал и норовил застрять на шестом этаже), осторожно потянул прикрытую на специально отведенный в паз замок дверь, не раздеваясь, заглянул в залу. Мама сидела у окна и что-то тихо то ли пела, то ли рассказывала, укачивая на руках пустоту, и встретив ее взгляд, Сережа вдруг почувствовал, что для мамы его в этот момент нет. Совсем нет.

Он испугался до слез. Выскочил в прихожую, сел на пол, не снимая курточки и промокших сапог. Слезы текли по щекам, как маленький водопад; он плакал тихо, сдерживаясь, прижавшись к теплому деревянному косяку, выкрашенному белой краской, и сам не заметил, как забылся сном, в котором серое ленинградское небо медленно шествовало внутри лужи на восток, и у него не было родителей, почему-то совсем не было, и была только осенняя промозглость, влажность, бесконечная тоска.

Его разбудил голос.

— Эй, Серый, ты чего тут...

Большие теплые ладони взяли под мышки, поставили на ноги. Сережа потер заспанные глаза. Было холодно, неудобно, все затекло, но гораздо лучше, чем во сне — папа был рядом, от него приятно пахло одеколоном, руки споро освобождали от одежды и сапог.

— А в куртке ты зачем? В походника решил поиграть? Сапоги мокрые, фу... Поля!

Мама не отозвалась. Пожав плечами, папа освободил Сережу от промокших шерстяных носков и легонько шлепнул пониже спины:

— Ну-ка, быстро тазик набирай...

Плескаться в ванной Сережа любил — чтобы греть замерзшие ноги, папа добавлял в воду кусочек какой-то хвойной соли, и вода становилась густо-коричневой, приятно пахнущей, лечебной. Тазик — это всегда было весело, но не сейчас — Сережа почувствовал в интонациях папы что-то странное, непривычное, и это что-то его напугало. Поэтому, когда папа, просто сбросив куртку на стиральную машину, пошел в залу, он тихо пошел за ним — он не знал, сколько проспал, и что там делает мама, и тревога почему-то с каждой секундой нарастала в нем.

Откуда этот пронесшийся по квартире, влажной ладонью тронувший за лицо холодный ветер?..

— Полина, — каким-то не своим голосом сказал вдруг папа, останавливаясь в дверях. Сережа с колотящимся сердцем выглянул из-за его бедра.

Широкое окно залы было открыто; трепетали на ветру прозрачные занавески. В проеме спиной к ним стояла мама; она была босиком, в одном тонком платье; распущенные волосы тоже шевелились на ветру. На голос отца она слегка обернулась, и Сережа увидел, что у нее полностью черные от расширившихся зрачков глаза.

— Полина, перестань, — странным жалобным тоном сказал папа. — Слезай. Я батон купил, ты просила...

Она отвернулась — резко, словно ее окликнули из-за окна, но Сережа не слышал ни звука, кроме уже привычного вороньего грая. Но мама вдруг привстала на цыпочки, протягивая ладони — вверх и вперед. Вперед, вперед, все сильнее кренясь...

Папа метнулся через комнату — и Сережа с екнувшим сердцем почувствовал, увидел, что его рука вот-вот ухватит маму за подол...

Под папиной ногой что-то скрежетнуло. Папа, потеряв равновесие, прянул вперед — и толкнул маму под колени, и, в отчаянном жесте пытаясь ее поймать — Сережа заледенел — рывком высунулся за окно, скользнул по подоконнику коленями, мотнул ногами — и вдруг исчез.

Взметнувшийся ветер, дзинькнувший рамой, попытался заглушить раздавшиеся в следующую секунду звуки, но Сережа все равно услышал. Два глухих удара один за другим.

Он сделал один неверный шаг к окну, потом другой; нагнулся, поднял то, на чем поскользнулся папа. Это был белый камешек в виде вороньего черепа; Кутх на шнурке, свалившийся с маминого запястья. Сжав его в кулаке, Сережа посмотрел на окно — сделать последний шаг было очень трудно. Может быть, это сон? Это ведь сон, правда? Но пробуждение не шло и не шло; тогда он зажмурился, оперся ладонями о подоконник — и посмотрел вниз.

Фигуры родителей, лежащие в свете фонаря, казались отсюда неправдоподобно маленькими. Асфальт под ними медленно становился красным.


Часть 2. Олег


1.

Его перевели в коррекцию осенью. В новом детском доме, еще более обшарпанном, чем первый, ему досталось место в комнате отсталых; продавленная койка у забранного решеткой щелястого окна выглядела так, словно в нее писались годами. За окном в лысых кронах подрезанных тополей чернели вороньи гнезда.

Сережа смотрел на них, и та, другая осень вставала перед глазами, хотя он отчаянно старался о ней не вспоминать. Дед забрал его тогда, онемевшего от долгих ночных рыданий, у соседки — ошарашенной, бледной, некрасиво дрожащей губами. Все ее «как же теперь» были пресечены решительным взмахом руки; Сережа, нагруженный рюкзачком с кое-как собранными вещами, был препровожден в метро.

Ему всегда нравилось метро. Стеклянная, роскошная, сияющая станция Автово — особенно. В тот день он даже не заметил, как они проехали ее. Словно в полусне, он вместе с дедом уселся в электричку — на свое любимое место у окна. За окном пролетали мокнущие под дождем станции, знакомые поселки, но ему было все равно.

В Павловском парке было влажно; сильно, тревожно пахло прелью. В маленькой комнате в музейном флигеле, среди стеллажей с книгами и повернутых обратной стороной холстов дед поставил для него раскладушку.

Раскладушка была ему велика. Ночами Сережа лежал на ней, бездумно вертя в пальцах висящую на шее фигурку — ту самую воронью маску, белый клювастый черепок, упавший с маминого запястья в тот день. Камень был тяжелым и будто бы горячим сам по себе.

Тогда он еще не знал, что этому сонному странному существованию, с книгами, светом настольной лампы, запахом кофе с цикорием тоже скоро придет конец.

Что дедушка — на самом деле, конечно, прадед, — такой сильный, такой непоколебимый, однажды схватится за грудь — и медленно, сжав побелевшие губы и цепляясь за стол, сползет на ковер...

«Восемьдесят шесть лет. Такая трагедия в семье! Чего вы хотите?»
Сережа мог бы сказать, чего он хочет. Но те, кто пришел за ним, его не спросили.


Его невзлюбили с самого первого дня. Слишком «домашний», слишком замкнутый, слишком интеллигентный, он казался белой вороной среди расхристанных и озлобленных детдомовцев. Ему стоило труда отгородиться, выстроить вокруг себя хрупкую стену отчуждения, которую, впрочем, довольно скоро впервые проломили.

— Слышь, ты, рыжий! Эй! Оглох, что ли?

Тетрадку выдернули у него из рук. Сережа поднял взгляд — над ним возвышались два семилетки: крепкий, квадратный Андрей и его подпевала Костик, отличавшийся умением извергать слюну не хуже верблюда.

До сего момента Сереже было все равно, но теперь у них была его тетрадь — единственная бумага, которую ему удалось раздобыть, какая-то старая счетная книга или вроде того. Он рисовал прямо поверх разграфленных, исписанных нечитаемым почерком страниц.

— Отдай, — тихо сказал он, исподлобья глядя Андрею в глаза.

— Оть-таааай! — кривляясь, передразнил его Костик, но это даже не было обидно, потому что Сережа знал, что для своих шести лет разговаривает нормально. Дедушка хвалил его за чистую речь. И за чистые линии, которым теперь не мешала даже разграфленная бумага — хвалил тоже.

Это дедушка научил его рисовать. В его маленькой комнате было множество замечательных вещей для рисования: акварельная бумага, разнообразные краски, грифели, даже нежная кремовая пастель... Теперь два жалких карандаша, которые он пару дней назад нашел в дальнем ящике игровой комнаты, тоже казались ему богатством.

— О, зырь, баба какая-то, — Андрей потряс распахнутой тетрадью под носом у своего подпевалы.

— С сиськами? — жадно поинтересовался Костик.

— Ага.

— Отдайте, — обреченно сказал Сережа. Ему сделалось тоскливо. Если тетрадь отнимут или разорвут, ему будет не на чем рисовать, и тогда снова придут воспоминания. Сережа вспоминать не хотел.

«Рисуй больше, — говорил ему дедушка. — Прочитай это. Попробуй срисовать». Книги, тяжелые глянцевитые альбомы, были напечатаны маленькими взрослыми буквами, читать было трудно, но вскоре Сережа привык. Его любимой книгой стал тяжеленный альбом с надписью «Искусство кватроченто». Любимой картиной — «Рождение Венеры».

Взять с собой альбомы ему не дали. Да и вообще большая часть вещей осталась в дедушкиной комнате — или уже не дедушкиной, он не знал. Еще половину из того, что он взял, забрали воспитательницы и неизвестно куда унесли. Хотели забрать и любимый свитер — фиолетовый, с совами, но он, до этого равнодушно взирающий на разграбление, закатил истерику.

Свитер был связан мамой: большой, на вырост, из мягкой шерсти; Сережа помнил, как держал на руках пухлый моток, а мама сматывала пряжу в клубки.

Андрей потряс у него перед носом тетрадкой.

— Отдать? А ты попрыгай. Ну? Взять, песик, взять!

Сережа глубоко вздохнул и попытался вырвать у него тетрадь.

— Ать! Плохо прыгаешь. Ничо, щас отдадим. Костян, давай-ка, — разворот с рисунком Сережи был сунут под нос Костику. Костик с ужасающим звуком втянул сопли и от всей души харкнул.

Сережа онемел.

— Ну че, нужна еще? На, держи! — Андрей ткнул тетрадью в сторону Сережи, но тот отступил, и она упала на пол.

— Че ты как неродной? Бери давай, я сказал...

Тетрадку поддали ногой, она взлетела и шмякнулась, растопырив страницы. По лицу Венеры медленно стекала харча.

Сережа мгновение смотрел на эту картину, и в голове у него было пусто-пусто. Белый плотный кокон, окружавший его все эти месяцы, рвался, и из-за его пределов лезло больное, страшное. Лезло понимание, что все это по-настоящему, что все взаправду случилось, и ничего уже не изменить, и будет вот так. И от этого понимания перехватило дыхание, и стало холодно, стало невыносимо. Смех Андрея донесся до него словно сквозь вату; как в замедленной съемке, снова подлетела, мотнув страницами, и упала тетрадь.

Он бросился вперед, не разбирая, что делает и куда бьет. Ему хотелось только ударить побольнее, размазать, разбить, уничтожить это ненавистное существо. И он бил, и вцеплялся, и пинался, пока сзади не прилетело так, что он едва не упал; оглянувшись, он увидел перекошенное лицо Костика, а потом в глазах сверкнуло, и голова как будто взорвалась. В следующее мгновение Сережа обнаружил себя стоящим на коленях на грязном вытертом полу. Щербатые половицы плыли перед глазами; потом его ударили ногой, и на пол капнуло красное и тяжелое, раз и другой.

Посмотрев на расплывающуюся по дереву кровь, Сережа заревел и снова кинулся на обидчиков.


2.

— Еще раз такое увижу, отправишься в коррекцию! Третья драка за неделю, поганец... А ну, пошел!

От толчка в спину Сережа пробежал несколько шагов по коридору — рука у воспиталки, Ал Валерьевны (все звали ее просто Свинья), была тяжелой.

— Вот посидишь у меня...

Карцером в детском доме служила кладовка — узкое пыльное помещение с зарешеченным окном, полное сломанной мебели, остатков стройматериалов, старых бумаг. В затянутом паутиной углу виднелся свернутый в неаккуратный рулон транспарант; облезлые буквы все еще с натугой кричали что-то про мир и труд. Сережа забрался на колченогую скамью, подтянул колени к груди и уставился на дырку в обивке между своих грязных ботинок — там из продранного дерматина наружу неудержимо лез серый крошащийся поролон.

За окном так же неудержимо лезли наружу клейкие зеленые листочки тополей. Сквозь рассохшуюся форточку просачивался свежий весенний запах, и от этого сидеть в пыльном и грязном чулане было еще противнее.

Но если бы ему снова пришлось выбирать, драться или отступить — он все равно выбрал бы драться.

Неделю спустя он впервые оказался в кабинете, которого даже самые отмороженные детдомовцы боялись как огня. Почти всю его площадь занимал огромный стол — тяжелый даже на вид, темный от времени, с поверхностью, обитой черным коленкором. Этот стол как будто вышел из фильма про фашистов, и владелица была ему подстать — желчное лицо, светлые волосы, уложенные волосок к волоску, черный костюм.

Клара Ивановна, директриса. Прозвище — Игла. Встретив ее взгляд, Сережа ясно понял, почему ее так назвали.

— Ты обалдел, Разумовский?

Он облизнул губы — после вчерашнего на нижней была твердая корочка, — и перевел взгляд на край стола: там обнаружилось удивительной красоты хрустальное пресс-папье в виде распахнувшего крылья лебедя.

— Молчим, — констатировала Клара. Кресло недовольно скрипнуло, когда она откинулась назад. — Выкобениваемся.

Сережа подумал, что для полного сходства с фильмами про фашистов не хватает только направленной в лицо лампы, но это была вялая, слабая мысль — от тона директрисы как-то само собой делалось холодно в животе, а голова втягивалась в плечи.

— Ты больной, Разумовский? — издевательски-сочувственно спросила Игла. — Психанутый? Что ты кидаешься на людей, как в темечко клюнутый? Ну? Не слышу ответа.

Сережа молчал. Все эти месяцы — с конца зимы и до мая — он действительно дрался гораздо чаще, чем следовало бы, и дрался так жестоко, что в конце концов на него начали жаловаться его же обидчики. Но они были виноваты сами; в том, чтобы бить, терзать, пинать тех, кто пытался поиздеваться над ним, было какое-то упоение. В этот момент все как будто бы отступало, и оставалась лишь чистая ярость, красная пелена перед глазами, желание ломать, ломать, ломать...

— Вот что я тебе скажу, Разумовский... — Голос директрисы был как срежет металла по стеклу, он разорвал окутавшую Сережу пелену воспоминаний, и Сережа понял, что до крови сжимал кулаки. — Ты больной. И родители твои, видимо, были больные, раз из окна вышли. А больным место в коррекции. Туда ты и отправишься.

Она придвинула к себе какую-то папку и взяла ручку, но все это Сережа наблюдал уже сквозь черную вуаль перед глазами, сквозь стук крови в висках.

— Что... вы сказали? Что?..

Он шагнул к столу. «Боль-ны-е» — беззвучно (так гремело в ушах) шевельнулись в ответ губы директрисы.

Тогда он ухватил хрустального лебедя за крыло и швырнул ей прямо в лицо.


Разбирательство, милицию, психиатрическую экспертизу Сережа пережил, стиснув зубы, хотя не раз и не два ему хотелось зарыдать и умолять кого-нибудь (кого?) забрать его отсюда. Директриса Игла Ивановна приходила на все собрания и комиссии, демонстративно неся перед собой загипсованную руку; первое время Сережа искренне хотел перед ней извиниться, но потом, посмотрев и послушав, что она говорит, передумал.

У произошедшего, впрочем, была и светлая сторона — все детдомовские отморозки, узнав, что Сережа сломал Игле руку, отнеслись к нему с молчаливым уважением и отстали. Поэтому пару месяцев до перевода в коррекционный интернат для детей с психоневрологическими нарушениями он провел в относительном одиночестве и спокойствии.

А после перевода выяснилось, что все ужасы коррекции, которыми пугали в обычном детдоме, Сереже только на руку.

Среди психов, даунов, умственно отсталых, малолетних преступников он оказался своим. Хватило всего пары драк (теперь он даже не пытался сдерживаться), чтобы все убедились, что он такой же долбанутый. Да, в коррекции было грязнее, голоднее и труднее, и воспитателям совершенно явственно было плевать на своих подопечных, но в этом тоже был плюс — они, по крайней мере, никого не пытались наставить на путь добра.

Поэтому, засыпая на своей продавленной койке в комнате отсталых, слушая сквозь дрему их постанывания и нытье, Сережа наконец чувствовал себя почти в покое. Костяная фигурка Кутха, зажатая в кулаке, ощущалась почти горячей.

Во сне ему казалось, что кто-то стоит за его плечом. Кто-то живой, темный, насмешливый, протяни руку, и дотронешься. Чувство было таким ясным, что не забывалось даже с утра. В какой-то момент Сережа серьезно задумался о своей нормальности (а может быть, все они были правы? ему в коррекции и место?), но потом решил махнуть рукой.

Ощущение успокаивало. Эй, спрашивал он этого, невидимого. Знаешь, как прошел мой день?

Невидимый знал. Он знал про Сережу все, и это было как прикосновение ангела — одного из тех, о которых любил рассказывать Изя, полупрозрачный и дерганый обитатель комнаты неврологических. Ангелы будто бы хранили, будто бы всегда были рядом, будто бы утешали. Ангел Изи, по словам самого Изи, даже пересказывал ему содержание самых лучших мультиков и книжек, а еще пел на ночь песенки. От него по всему интернату оставались мелкие белые перья.

Сережин ангел перьев не оставлял. Но Сережа все равно знал — у него они черные.


3.
Три года спустя

За гаражами курили. Олег, прижавшись спиной к ржавой железной стенке, осторожно выглянул и прислушался. Нет, свои. С такими вещами всегда следовало быть осторожным — с любого насиженного места шайку помельче могла выгнать шайка покрупнее, а у Олега сегодня была слишком ценная ноша, чтобы попасться и лишиться ее.

Придерживая под полой когда-то веселенько-синей, а теперь посеревшей от грязи куртки свою добычу, он пошел навстречу голосам.

Они сидели вокруг чахлого костерка, прикрытого листом кровельного железа, чтобы издалека не было видно — четверо парней в такой же замызганной, как у Олега, одежде. При его появлении все как один дернулись, потянувшись кто к арматурине, а кто и за пазуху.

— Свои, — сказал он.

— Ну? Подрезал че?

— Жратву достал? — их глаза голодно поблескивали в темноте.

Олег, не улыбнувшись, но внутренне гордясь, достал из-за пазухи свой трофей.

Конь, сидевший ближе и потому первым увидевший, что там, выматерился. Сопля приподнялся со своего места и с шумом втянул слюну.

— Как пахнет-то, — пробормотал он, провожая взглядом добычу, которую Олег передал Скелету. Скелет был вожак.

— Как дома на Новый год, — откликнулся Конь. Он, как и Олег, был «домашним» — только сбежал уже очень, очень давно.

Скелет, держа нож к себе и крупными шматками нарезая палку копченой колбасы, только усмехнулся щербатым ртом. Он был бывшим детдомовским, и о таких вещах, как «Новый год дома», мог только догадываться.

Скелету было двенадцать, и он жил на улице со своих шести; Коню было десять, Сопле — одиннадцать. Олегу было девять; он прибился к шайке Скелета с месяц назад, и все еще не был до конца своим, но за такие вещи, как этот вот батон, ему многое прощалось.

— Где подрезал-то? — спустя какое-то время, когда жадное чавканье иссякло, и на память о пире осталась только одолевающего то одного, то другого отрыжка, спросил Конь.

— Хачиковскую «Магнолию» знаешь? — ответил Олег, доставая из кармана последнее сокровище этого вечера — помятую, но абсолютно целую сигарету «L&M» и прикуривая. Скелет посмотрел на него косо, но ничего не сказал — вообще-то такие деликатесы нужно было отдавать вожаку, но колбаса, по-видимому, несколько примирила Скелета с Олеговым своевольством.

Услышав про «Магнолию», Сопля присвистнул. Кафе это недавно открыли на районе обосновавшиеся в зеленой девятиэтажке хачики, а с хачиками, будучи в своем уме, не связывался никто. Даже местные наркоши.

— У них же там заперто все на тридцать три ебучих засова, — усомнился Конь.

Олег пожал плечами. Он проник в кладовку кафе через маленькое слуховое окно — настолько узкое и высоко расположенное, что на него даже не озаботились приварить решетку. Не учли пронырливость и габариты таких, как он. А он не учел, как часто в кладовку наведываются девки-официантки — иначе успел бы взять больше.

Ничего этого рассказывать он не стал — это тоже было не по правилам, но ему снова простили. Колбаса размягчала пацанские сердца.

— А где Дэн и Гаврик? — вместо этого поинтересовался он, передавая сигарету Скелету. Можно было даже не мерить коробком, оставлено было с ювелирной точностью.

— Я их к «Миру» послал, — ответил Скелет, глубоко затягиваясь. «Мир», гастроном, одним из первых превратившийся в кооперативный магазин, периодически выбрасывал испорченные продукты в огромный мусорный контейнер на задах; иногда там было чем поживиться.

— Че-то долго их нет, — сказал Сопля и нервно пошевелил палочкой тлеющие угли. Словно в ответ на его слова со стороны пустыря донесся шорох и треск — кто-то ломился к ним прямо через кусты. Они вскочили.

— Валим! — еще на подходе крикнул бегущий; по голосу Олег узнал Дэна. — Гаврика повязали. Хачи взбесились и отстегнули ментам — кто-то там к ним залез...

Скелет выругался. Гаврик был известен полным неумением держать язык за зубами — только надави. Место действительно нужно было бросать.

Они понеслись туда, где однообразные линии гаражей переходили в темные закоулки дачных участков — вернее сказать, крохотных кусочков самовольно захваченной и превращенной в огородики земли в полосе отчуждения железной дороги. Им оставалось не так уж много — за поселком свернуть к ручью, а потом под мост, но когда они обогнули последний дом, им в глаза внезапно ударил свет фар тормозящего в развороте козелка.

— А ну, стоять!

Олег, не медля, прыгнул через ближайший ветхий забор и понесся в темноте наугад. Перед глазами все еще плавали разноцветные пятна от света фар.

Видимо, это его и подвело — оглянувшись, чтобы оценить, насколько далеко менты, в следующее мгновение он со всей дури встретился лбом с какой-то железкой.

Боль была яркой и ослепительной. Когда он чуть поутихла, он лежал на земле, и по его лицу шарил свет ментовских фонарей.


— Волков Олег Станиславович, девяти лет от роду... Так, так... Родители... — майор замолчал, читая что-то в бумагах. Олег с неприятным чувством отвернулся и стал глядеть на заклеенную старыми выцветшими плакатами стену. Для оказания первой помощи при утоплении необходимо в первую очередь...

О том, что комната милиции, в которой он сейчас сидел, называется детской, напоминала только облезлая мягкая игрушка, примостившаяся на краю шкафа. В остальном все было такое же, как в остальном отделении: забранные решеткой окна, драный дерматиновый диван в углу, древняя настольная лампа с эбонитовым абажуром. Пыльная люстра не горела; абажур лампы был немного отвернут в сторону. В пятне света от него Олег упорно продолжал читать про спасение утопающих.

Мент протяжно вздохнул. Звук этот не был пугающим; скорее в нем слышалась многолетняя усталость от этого мира, от этой собачьей жизни и от себя самого.

— Авария, значит, — бесцветно сказал он, придерживая страницу. Олег поморщился. — И давно ты на улице ошиваешься? У меня тут вот заявление директора интерната о твоей пропаже, от прошлого сентября. Что, весь год так?

В голосе мента проскользнуло что-то похожее на сочувствие, и Олег поднял глаза. Майор милиции Николай Иванович Попов был немолод. Кончики его усов смотрели вниз, словно бивни у моржа, и были до желтизны прокурены. Будь он, например, соседом по даче, он даже показался бы Олегу симпатичным, но серая казенная форма портила все. К тому же, Олег не любил, когда ему напоминали о родителях.

— Продержался полгода, значит... А чего сбежал?

Олег молчал, глядя на майора-моржа. Рассказывать о голоде, мерзости, равнодушии и, главное, несвободе было, очевидно, бессмысленно.

Майор, по-видимому, понимал это и сам, потому что утомленно вздохнул и захлопнул папку. Помолчали.

Потом железная дверь отделения громыхнула, и кто-то начал подниматься по лестнице.

— Ну вот, брат, это за тобой, — сказал майор. — Опека. Отправят тебя в коррекцию теперь, как пить дать... Оттуда уже не сбежишь.

Олег оскалился.


4.
Хуже всего был запах. Казалось бы, за полгода жизни на улице он должен был привыкнуть ко всему — но нет. Запах ударил в нос, стоило только войти — омерзительный стойкий душок то ли школьной раздевалки, то ли больницы, то ли и того и другого вместе.

В комнате, в которую его привели после десятка муторных и унизительных процедур вроде обривания налысо, пахло еще сильнее — мочой, лекарствами, неустроенностью. Источник этого запаха обнаружился здесь же — на продавленной койке лицом в потолок лежал овощного вида пацан; глаза у него были пустые, изо рта тянулась ниточка слюны. Впрочем, кровать, доставшаяся Олегу, была довольно далеко от этого великолепия — вторая от окна. Окно было забрано сеткой.

Старый матрас противно скрипнул, когда Олег нехотя опустился на свою (теперь уже свою) койку. Овощ что-то протестующе промычал. Где-то далеко, за несколько коридоров отсюда, радио слащаво констатировало: в Петербурге полдень. Остальные обитатели комнаты, похоже, были более дееспособны, раз пребывали сейчас на уроках.

С завтрашнего дня это предстоит и ему.

Олег лег и прикрыл глаза. Если бы можно было отмотать назад время — туда, где еще не ввинчивался в уши оглушительный скрежет металла, и удар, и мамин крик...

Большой светло-коричневый пес несся через спортивную площадку; переливалась на свету длинная шерсть, мощно работали лапы, болтался по ветру влажный розовый язык.

— Ко мне, Джой! Ко мне!

Пес бежал быстро, и Олег знал, что вот-вот будет повален — прямо на теплый, нагретый солнцем асфальт... В ладонях саднила боль. Боль была везде. Золотые глаза Джоя смотрели из- за решетки; клетка была маленькой, узкой, пес даже не мог в ней встать. Пахло кошачьей мочой, страхом, больницей...

Олег распахнул глаза и бессмысленно уставился в потрескавшийся потолок. Потом повернул голову — и встретился взглядом с незнакомым парнем. Парень был рыжий, худой и патлатый; глаза у него были светлые и какие-то рыбьи.

— Привет, — сказал Олег слегка настороженно, разгоняя остатки кошмара. Интересно, этот маугли хоть разговаривать умеет? — Я Олег.

— Новенький, — без всякого выражения сказал рыжий. — Крот, хозяин этой койки, двинул кони прямо в ней. Ты знаешь, что мертвые обсираются?

Олег непроизвольно вскочил. Рыжий, пожав плечами, уселся на свою кровать, достал тетрадку и начал что-то малевать.

За окнами уже темнело; по-видимому, он проспал и ужин. Половина коек была занята разнообразными уродами; еще двое бесцельно бродили по комнате, бросая на Олега хмурые взгляды.

Рыжий на этом фоне выглядел почти нормальным.

— Эй, — позвал его Олег. — У вас тут все такие? Здоровых нет?

Рыжий поднял голову от тетради, и на его лице наконец мелькнуло какое-то выражение, но Олег не понял, какое.

— Есть. Скоро познакомишься, — прищурившись, пообещал пацан и вернулся к своему занятию.

Олег пожал плечами и снова улегся на свою кровать.


К двенадцати ночи желудок стал ощутимо напоминать о пропущенном ужине. Поворочавшись с боку на бок, Олег понял, что лучше не будет, и спустил с кровати босые ноги.

Темнота вокруг была наполнена звуками: кто-то храпел, кто-то хлюпал носом, кто-то едва слышно постанывал. Рыжий сосед Олега спал тихо, даже дышал так слабо, что Олег успел испугаться, что тот тоже «двинул кони». Но стоило ему поднести руку, как острое плечо под одеялом шевельнулось. Волков перевел дух. Вот только жмура в первую ночь ему не хватало.

Тихо, не надев убогих казенных тапок, Олег прошел мимо кроватей и выглянул в коридор.

Дешевая сороковаттная «ночная» лампа заливала коридор неверным светом; грязно-серые стены придавали ему тюремный вид. Место дежурного воспитателя пустовало. Проходя мимо, Олег пристально оглядел колченогий стол, но на нем, кроме амбарной книги и смятого фантика от барбариски, поживиться было нечем.

В уборной было темно. Олег пошарил по стене в поисках выключателя, не нашел, чертыхнулся, двинулся наугад.

Вода из разболтанного крана над умывальником лилась только в двух режимах — еле капая и со всей дури громыхая о жестяную поверхность.

Наклонившись, чтобы попить (уличная мудрость — не можешь пожрать, набей пузо водой), он на какие-то секунды перестал слышать происходящее; а в следующий момент ему прилетело по почкам.

Рванувшись в сторону, он едва ушел от нового удара. Из коридора сквозь криво замазанное стекло в двери падал слабый свет, и в этом свете он различил троих — молчаливых, оскаленных и по виду, в общем-то, вполне здоровых пацанов.

— Х-ха! — мимо лица просвистел кулак. Олег стиснул зубы и ударил в ответ.

Можно было бы, конечно, спросить, какого хера — этот вопрос так и вертелся у него на языке. Но когда дерешься с тремя одновременно, особо не поспрашиваешь.

Надолго его не хватило — от первого пропущенного удара в глазах засверкало; потом его повалили на пол и добавили ногами. Наученный горьким опытом, Олег уже не пытался встать — только закрывал уязвимые места. Как всегда, это сработало — уроды угомонились быстро и, отвесив напоследок пару пинков побольнее, утекли.

Олег немного полежал, ожидая, когда перед глазами перестанут плавать черные пятна, а потом поднялся, склонился над умывальником и сплюнул кровь.


Ладонь ударила в стену толчка прямо перед лицом Разумовского — это должно было напугать его, но рыжий говнюк даже не вздрогнул. В сортире они были одни — если не считать какого-то убогого, который, бросив на них испуганный взгляд, изо всех сил заковылял к выходу.

Олег видел себя в зеркале — оскаленного, с синяком на полморды; еще там отражался зажатый между умывальником и Волковым Разумовский. Олег видел его спину; старый вязаный свитер болтался на ней мешком, рыжие патлы почти касались ворота. Несчастный дцпшник все еще ковылял мимо на своих неестественно вывернутых ногах.

— Ты знал, — прошипел Олег прямо в светлые рыбьи глаза. — Знал, что эти уебки меня отпиздят.

Рыжая голова слегка склонилась набок; если бы во взгляде Разумовского было какое-то выражение, Олег подумал бы, что его с интересом рассматривают.

— Знал.

— Класс, — Олег, ощущая в себе злорадное возбуждение, шагнул вперед и ухватил рыжего за ворот. — Сейчас еще кое-что узнаешь.

Он замахнулся, и в этот самый момент сортир прорезал ужасающий визг. Отскочив в сторону, Олег сгруппировался, готовясь к нападению, но это был всего лишь дцпшник — весь белый, он трясся и визжал на одной ноте, а когда воздух у него кончился, визг перешел в крик:

— Нет-нет-не, не т-трогай его, нет, нельзя-а-а-а!

Опешив, Олег отступил. Разумовский, постояв еще несколько секунд, пожал плечами и прошел мимо. Убогий, не переставая рыдать и оглядываться, заторопился следом. «Нихера себе», — подумал Олег. Почесал в затылке и пошел за ними.


Часть 3. Школа


1.
— Эй! Какого черта ты там застрял?

Олег, хмыкнув, дернулся сильнее и наконец пролез между прутьями решетки — только пуговица по льду запрыгала. Слегка пригнувшись, он быстрым шагом догнал Разумовского.

Этим ходом на волю, лазом между двумя разогнутыми прутьями, они пользовались уже пару лет как; Сережа нашел его почти сразу после перевода в другой интернат. У него была манера хорошенько изучать новую территорию — на случай, если понадобится дать деру или спрятаться. Лаз и пример некоторых старожилов открыли им много новых возможностей. Например, можно было выбираться после отбоя в город — за жрачкой, алкоголем или приключениями. Конечно, если попадешься, можно было хорошенько огрести или даже отправиться в ментовку. Но они умели не палиться.

Проблемы с лазом начались пару месяцев назад. Как-то неожиданно Олег стал почти на голову выше Разумовского и в полтора раза шире в плечах. Сережа, кривясь, намекал, что не стоит по утрам сотню раз отжиматься и доламывать старый дворовый турник. Олег возражал в том ключе, что надо же иметь возможность отмахаться от бухого ВасильИваныча (одиозное имя носил директор) или дать пизды домашним из параллельного класса. Как бы там ни было, лаз сделался ему тесен, и это было не слишком удобно.

Рассеянно трогая дырку на месте вырванной с корнем пуговицы, он вслед за Сережей миновал освещенный проулок между забором и гаражами — опасное место, где их еще могли увидеть и зажопить; свернув за угол, они перешли на прогулочный шаг.

— Так что ты нашел?
— «Гранд». Стоит за «Сатурном» уже четыре дня. Хозяин, походу, в запое. — Или сдох, — Разумовский пожал плечами. — А осилишь?

Олег презрительно сплюнул. Вскрывать машины его этим летом научил один торчок, живший на заброшенной даче неподалеку от лагеря. На чердаке при свете старой керосиновой лампы бодяжили сероватый порошок; шприц шел по кругу. Олегу предлагали тоже, но он не стал.

Упражнялись они на старой бесколесой Волге, тихо ржавевшей во дворе. Для вскрытия использовалась тонкая металлическая линейка. «Действует — безотказно, с любой машиной, — говорил Колян. — Надо только поймать момент...»

Олег ловил. Осенью они успешно вскрыли пару «Жигулей», но поживиться там было особенно нечем. Браться же за иномарки, все поголовно обвешанные сигнализацией, он откровенно стремался. Пока не заметил этот вот «Гранд».

«Гранд» стоял на задворках клуба «Сатурн» вот уже несколько дней; им явно никто не пользовался и, судя по растущей снежной шапке на капоте, даже не подходил. На четвертый день, пробегая мимо него по дороге в школу, Олег подумал, что на таком дубаке аккумулятор наверняка сдох. А это значит, сигналка не заработает.

Решение попробовать было принято тем же вечером. Теперь они шли дворами к «Сатурну» — чтобы, на случай чего, определить пути отхода.

— Придется драпать — разделимся здесь. Я — через чердак, ты — через гаражи. Хотя нет, давай наоборот, а то на чердак ты теперь хрен пролезешь, — Разум ухмыльнулся.

Олег несильно ткнул его в плечо:

— Завали.

Клуб не работал. Задворки, с вонючей помойкой и горой каких-то строительных отходов, освещал слабый фонарь над дверью черного выхода. Оглядевшись, Олег на пробу толкнул машину — та мертво молчала. Ну что ж...

Чтобы просунуть линейку между уплотнителем и стеклом, пришлось сначала отковырять лед. Руки нестерпимо мерзли, и Олег поочередно дул на них, чтобы сохранить чувствительность — линейкой следовало действовать тонко и аккуратно.

— Ну что ты там? — не оборачиваясь, сквозь зубы шепнул Сергей. Волков прикрыл глаза, сосредотачиваясь — и тяга замка наконец неслышно щелкнула. Олег осторожно взялся за ручку и потянул дверь на себя.

Примерзшая, та оторвалась неохотно, с резким трескучим звуком, — и, открывшись наполовину, застряла.

— Блядь, — едва слышно выругался Олег. — Лезь. Выдирай магнитолу с корнем — она там неродная, на соплях торчит. Быстро, ну!

Разумовский исчез в машине. Заглядывая в салон поверх его дрыгающейся задницы и шепотом давая указания, Олег отвлекся и перестал следить за происходящим.

Это их и подвело.

— А что-о-о это у нас тут?

Порыв бежать Олег подавил в зародыше — Разум слишком неудобно торчал из машины и ускользнуть бы точно не успел. Оставалась надежда вломить неожиданному свидетелю пизды и сбежать — но и она обломалась: развернувшись, Олег встретился взглядом с весьма недружелюбно настроенным качком. Рядом с качком стоял средних лет мужчина с похмельным лицом, в слегка помятом кашемировом пальто и дурацкой кожаной шляпе.

— Пиздюки малолетние, — высказался качок. — Ментов вызвать, Андрей Борисыч, или я сам?

За спиной Олега Разумовский, наконец, выдрался из объятий заклинившей двери, развернулся на пятках, поскользнулся — и сел жопой в снег.


Свежезаваренный чай пах гуталином.


— В шкафу было только это, — извиняющимся тоном сказал Олег, ставя на стол чашки.

— Дурак, — беззлобно откликнулся Андрей Борисыч. — Это настоящий китайский пу-эр. Знаешь, сколько стоит?

Вопрос был риторическим — даже Волков понимал, что все, находящееся в этом доме, стоит дорого. Точнее, острым глазом определил Сережа, скорее стоило. Как и давешний «гранд», обстановка огромной квартиры Андрея Борисыча была явно приобретена в лучшие годы — где-то в конце девяностых, и с тех пор ветшала — явно не без помощи сабантуев с драками и другими активными увеселениями.

Андрей Борисыч («просто Андрей, я вам дед, что ли?»), был продюсером — одним из самых известных в Питере. Он занимался раскруткой молодых рок-групп — все его холостяцкие апартаменты были завалены какими-то черно-красными афишами, пластинками, музыкальными инструментами и прочим рок-говном. Ко всему прочему, Андрей Борисыч был бывшим детдомовцем. Именно это, похоже, в конечном итоге и спасло их от неиллюзорных пиздюлей.

— Костя! Иди чай пить, — позвал Андрей Борисович.

— Чего вы с ними возитесь, не понимаю, — буркнул телохранитель, усаживаясь за стол рядом с Сережей. Сережа слегка отодвинулся. — Они вашу машину обчистить хотели, а вы их домой, чаю...

— Сразу видно, Костя, что ты домашний, — пожурил его Андрей Борисыч и взялся за бутылку водки, неведомо когда оказавшуюся на столе. Разлив на четверых, он пододвинул к ним стопки. — Не понимаешь, что хочешь жить — умей вертеться... Меня-то еще государство нормально обеспечивало, когда я рос, а на этих посмотри? Задрипанные, тощие... Покопайтесь потом в моем хламовнике, может, подберете себе чего... Ну, накатим.

Водка обожгла горло и разлилась в пустом желудке неприятным жаром, который, впрочем, скоро превратился в тепло. За окнами стояла темнота, Андрей Борисыч разглагольствовал о жизни, потом они поднялись и пошли в гостиную смотреть какие-то фотки и награды, потом их действительно запустили в гардеробную — целую отдельную комнату сбоку от спальни, без всякого намека на порядок загроможденную вещами. Олег сразу же прикипел взглядом к тяжелой клепаной косухе — Андрею Борисычу («Андрей! Кончай уже, пацан!») она явно была не по размеру, так что он повздыхал что-то о старых временах, но махнул рукой — бери.

— Отожмут, — скучным тоном сказал ему Сережа, когда Андрей отвлекся на задумчивое рассматривание какой-то драной футболки.

— У меня? — Олег по-акульи улыбнулся, и Сережа вдруг, словно сложилась мозаика, увидел полную картину: весь этот рост, гору мышц, угрожающе выдвинутую челюсть с легкой синевой щетины — в отличие от него самого, Волков начал бриться еще год назад.

Вопрос снимался.

— Я в этой футболке на свой первый концерт «Алисы» ходил, — сказал тем временем Андрей. — Вот же...

Ностальгические воспоминания немедленно потребовали еще выпить, но початая бутылка почти кончилась, а потому Константина отправили в магазин. Воспользовавшись его отсутствием, Сережа тихо оставил Волкова пить и слушать излияния продюсера, а сам пошел осмотреться. Не то чтобы у него были какие-то намерения, но в этом бардаке так просто что-нибудь прихватить...

Толкнув первую попавшуюся дверь, он увидел чудовищных размеров ванную. Все было бело-золотым и блестящим; в ванне, приподнятой на подиуме, наверное, могла бы поместиться вся их детдомовская группа. Не отказав себе в удовольствии отлить в этом сияющем дворце, Разумовский двинулся дальше и за следующей дверью обнаружил его.

Он стоял на тяжелом дубовом столе посреди кабинета — изящный, белый с синим, нежных покатых форм. Вокруг громоздились бутылки и пепельницы, какая-то посуда с засохшими остатками еды; клавиатура пряталась под рулоном старой афиши. На экране монитора толстым слоем лежала пыль.

Очень осторожно, стараясь ничего не повредить, Разумовский освободил компьютер от культурных наслоений. Это был «iMac G3» — о таких он только читал в замусоленных каталогах «Юноны», куда они изредка выбирались, чтобы что-нибудь спиздить или что-нибудь спизженное толкнуть.

Не совсем осознавая, что делает, Сережа нежно провел ладонью по передней панели и надавил на кнопку «Power». Раздался мелодичный звук, мягко вспыхнул экран. Сережа нашарил под собой кресло, присел и жадно защелкал мышкой.

— ...Разум! Серёга! Блин, какого хера...
— «Дума» там нет все равно, зря включил.

Вздрогнув, Сережа оглянулся — на пороге комнаты стоял Андрей, помахивая свежей бутылкой; за ним маячил напряженный Волков.

— Вырубай это говно, пойдем!

— Извините, Андрей Борисович, он у нас просто компьютерщик, — с ощутимой неловкостью сказал Волков из коридора. — Говорит, у нас в школе не компы, а дрова. Но при этом его от них хрен оттащишь.

— Говно это все. Я вот купил самый навороченный комп, а на нем даже поиграть нельзя. Давай, давай, накатим и вернешься, — Андрей Борисович был непреклонен.

Наградив «Макинтош» долгим взглядом, Сережа нехотя поднялся и пошел за ними.


2.
В интернат они вернулись под утро и пьяные, но этого никто не заметил. Андрей Борисыч, хорошенько принявший на грудь, под конец ночи совсем расщедрился, и помимо одежды они получили немного налички, несколько номеров телефона и наказ обязательно приходить еще.

Они, конечно, пообещали. Но наутро, протрезвев, Олег напрягся. Опыт беспризорника подсказывал ему, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Андрей как будто бы выглядел нормальным мужиком, но Волков приметил и серьгу в ухе, и перстень на мизинце. И фотографий с бабой у него не висело ни одной.

К вечеру Олег не думал уже ни о чем, кроме прокручивания в уме всех моментов ночной пьянки. Вот Андрей поглядывает на Разумовского, вот ненавязчиво его приобнимает, а вот — даже лохматит волосы.

Все было очевидно.

Разум, конечно, этого не понимал.

— ...Ну и я запускаю программу, а этот сраный гроб тарахтит, пердит, а потом как зависнет! Полное говно. Вот «мак»...

Они вернулись с занятий пораньше — на учебно-производственном комбинате Разумовский вот уже четвертый год доламывал безумными экспериментами жалкое школьное оборудование, а Волков все тот же четвертый год не спеша осваивал «Пэйнт». В комнате еще никого не было.

— На выходные к Андрею пойдем. У него на «маке» интернет есть. Покажу тебе голых баб.

— Нужны мне твои бабы... Слушай, Серый, не нравится мне этот Андрей, — помедлив, сказал Волков. — Ну нахуй с ним связываться.

— Чего? — Разумовский посмотрел на него с удивлением. — Да ты ебанулся. Чувак нам денег дал, шмоток, за комп пустить обещал. Пизды тебе за машину не выписал. С какого?

— С такого, что он на твою жопу смотрит, — буркнул Олег и отвел взгляд. — Не бесплатно это все, не думай.

Ответом ему было гробовое молчание. Подняв глаза, Волков обнаружил, что Разум смотрит на него с недоумением, и неожиданно почувствовал, как подкатывает к горлу злость. Такой умный, а такой тупой!

— Ну что ты вылупился? Пидор твой Андрей, и присунуть тебе хочет.

И тут Разумовский рассмеялся.


Злость и удивление на лице Волкова смотрелись божественно. Аполлон, обнаруживающий, что Дафна в его объятиях превращается в лавр. Эдип, только что осознавший свою ошибку. Сережа в полной мере насладился моментом.

— Знаешь, Волков, — вкрадчиво сказал он, — за то, чтоб Андрей мне свой «Макинтош» давал, я ему три раза в день подставлять готов. И еще подмахивать.

Выражение на лице Олега сменилось.

— Ты не понимаешь, Разум, — с отвращением сказал он. — Ты на улице не жил и ничего не видал.

— Да? — картинно удивился Сережа. — Ну расскажи мне. Чем это отличается от того, как наши бабы с мужиками ездят гулять? Катька твоя, например. Часики новые показывала тебе?

— Катька не моя, — Олег ощерился. — И это другое.

— Так-таки и другое? — еще более вкрадчиво протянул Сережа. — Ты думаешь, у баб как-то иначе жопа устроена? А я тебя уверяю, именно в нее они и дают — залететь никто не хочет, а некоторые и целочку хранят. Например, Ка...

Олег, прихватив за воротник, хорошенько тряхнул его. Сережа, лязгнув зубами, удивленно рассмеялся. А потом придвинулся ближе.

— А может, Андрей и не станет совать мне в жопу, а? Может, просто попросит передернуть. Как ты, — его ладонь легла на пах Волкова и сжала член через ткань джинсов. Волков, со свистом втянув воздух, чуть ослабил хватку на воротнике Сережи.

Не то чтобы в этом было что-то новое — «дружеской помощью» для сброса напряжения в детдоме пользоваться было незазорно, это делали все. Только вот обычно это происходило в душевой или хотя бы ночью, по-быстрому на чужой койке; и уж точно никому не пришло бы в голову хватать друга за хуй при обсуждении щекотливой темы пидорства, да еще и при свете дня.

Сережа сдвинул руку ниже и облапал Олег за яйца. Волков вздрогнул, губы сжались в тонкую линию — целую секунду Разум был уверен, что ему сейчас переебут по лицу. Вместо этого Олег сдавленно выдохнул и толкнулся ему в ладонь.

Дафна не спешила превращаться в лавр! Сережа облизнул губы и сжал пальцы сильнее — как сжал бы себе, дроча через штаны. Волков снова подался бедрами; его член стоял уже ощутимо, глаза были полуприкрыты.

— Ничего себе, — прошептал Сережа. — Да ты, Волков...

Он хотел сказать — «сам педрила», но не стал — тут уж в морду точно бы прилетело.

— Закройся, — хрипло приказал Волков, дернул Сережу к себе и в свою очередь сжал его член.

Сделалось жарко. Сережа, снова облизнувшись, толкнулся ему в руку и придвинулся еще ближе.

— Эй, Волков... А ты бы присунул мне? — шепнул он, продолжая надрачивать ему прямо через штаны. Было неудобно, но не прерываться же на расстегивание.

— Я бы тебя так натянул, что ты порвался бы, — выдохнул Волков. Сережа прикусил губу — такой обжигающей была вспышка возбуждения.

Их движения сделались резкими, дыхание срывалось. Они оба помнили, что в любой момент в комнату может кто-то ввалиться, но оба были застигнуты врасплох собственным воображением. Прикрыв глаза, Разумовский представлял себе, как забрался бы к Волкову на колени и медленно, очень медленно опустился бы на его член. Было бы немного больно, а потом — хорошо, хорошо, очень... хорошо!..

— Сука, — горячо выдохнул ему на ухо Волков, и его тоже тряхнуло.

С полминуты они сидели молча, не шевелясь. Потом Разумовский отодвинулся и потянулся за висящей на спинке кровати футболкой. Вытерся и бросил ее Волкову.

Тот привел себя в порядок, откинулся на кровати и вытянулся во весь рост.

— Дашь Андрею — убью, — меланхолично пообещал он в потолок.

Сережа усмехнулся, но спорить не стал.


3.
Впрочем, вскоре Олег убедился, что ошибается. Андрей оказался нормальным мужиком и вовсе не собирался присунуть Сереге, хотя Разумовский, кажется, действительно был готов на любые жертвы. Это тихо бесило Олега, и он сам не знал, почему. Возможно, потому, что их многолетний мирок на двоих впервые дал трещину. Или потому, что на самом деле вся их жизнь разваливалась на глазах — не за горами был выпуск, и Разумовский, конечно, знал, что он будет с этим делать. Олег — нет.

Теперь они тусовались у Андрея почти круглосуточно. По сути, интернат после совершеннолетия вообще должен был куда-нибудь их выставить, но очередь на жилье была расписана на годы вперед, а до институтской (или птушной, кому как повезет) общаги нужно было еще дожить и выпуститься. Так что формально они были обязаны только являться в интернат до отбоя. Впрочем, и это правило они чаще нарушали, чем выполняли — в доме у Андрея можно было вкусно пожрать, выпить, посмотреть телек. Ну и конечно же, там был обожаемый Серегин «мак».

В нем-то и было все дело. Ознакомившись с загадочным интернетом и вдоволь насмотревшись на голых баб, Разумовский погрузился в глубокую задумчивость. Задумчивость эта длилась два дня и закончилась тем, что Разум спиздил в «Доме книги» талмуд под названием «Как делать сайты (для чайников)» — и навсегда пропал в кабинете Андрея.

Пару раз он, впрочем, пытался нагрузить Олега подробностями своих занятий. «Представь, Волк, — говорил он, — в русском сегменте интернета все только начинается. Это извечный хаос, протобульон! На продаже сайтов недалеким гражданам нашей необъятной родины можно сделать неплохие деньги. Сосредоточься и попытайся включиться — будем поступать на ВМК».

Учиться на программиста Волков не хотел — компьютеры ему не очень-то нравились, а истерические идеи Разумовского казались чушью. Его вообще бесило, что Разумовский все время с головой в компе; однажды поймав себя на мысли, что лучше бы Разум с Андреем ебался, он разозлился и испугался.

Этому тоже была причина. Тот разговор в пустой спальне, наглые руки Разума, которые тянуло выдрать и засунуть ему в жопу. Хриплый насмешливый шепот — такой, что хотелось взять блядуна, как бабу, нагнуть и хорошенько засадить.

Проблема была в том, что ни к этому разговору, ни к «дружеской помощи» они больше не возвращались. Разумовский, похоже, десять раз в день спускал без рук, просто лапая маковскую клавиатуру; Олег этого дерьма не одобрял, но и бросить Сережу и пойти по бабам тоже не мог. Поэтому чаще всего он запирался в Андреевом дворце-сортире и дрочил, пока не начинала ныть рука.

И пока образ Разума, стонущего под ним похлеще Катьки, не растворялся в свинцовом опустошении.


Непоправимое случилось в апреле, третьего, когда из-под грязной ледяной корки наконец впервые показался предвещающий лето сухой асфальт.

— ...Я тебе говорю, Андрей обещал вложиться. При тебе же, между прочим, обещал — а ты был в говно и ничего не запомнил.

— Я не... Стой, — Волков так неожиданно выставил руку, преграждая ему дорогу, что Разум, отшатнувшись, едва не сел на асфальт. Они были уже почти у дома Андрея — оставалось перейти дорогу и нырнуть в подворотню. Сережа нашел глазами арку — возле ажурной калитки с вытертым кодовым замком (379) торчал скучающего вида субъект в пиджаке и темных очках. Еще один такой субъект наблюдался в глубине двора, возле огромного тонированного джипа.

— Так, — сказал Волков, — дерьмо какое-то. Давай-ка зайдем из переулка.

Резон в его словах был — в последние годы в Питере, конечно, стреляли меньше, чем раньше, но таких вот пошлого вида «секьюрити» все равно стоило сторониться — будешь целей.

Подворотню, выходящую в переулок, никто не пас — возможно, тонированные бляди просто не были в курсе, что двор проходной. Сережа шел за Олегом, уже предчувствуя беду; в животе у него было холодно.

— На черную давай, — сказал Волков, отжимая код на двери одной из парадных. Разум знал, что из квартиры Андрея, из кухонного чулана, есть выход на бывшую лестницу для прислуги.

Дверь квартиры, даром, что запасная, выглядела внушительно — сплошь железная, черная, с двумя замками.

— Ну и как ты собираешься ее открыть? — прошипел Сережа. Всю дорогу наверх он обдумывал пути отступления на случай встречи с качками, и теперь одновременно чувствовал и облегчение, и разочарование. Может, это и не к Андрею делегация. Выше вон еще один новый русский живет...

Волков порылся в кармане и с победным видом извлек на свет связку ключей.

— Спиздил! — восхитился Сережа. Олег с пренебрежением пожал плечами, но было видно, что он гордится собой.

Ключ провернулся в замке тихо. Посерьезнев, Волков сделал ему жест «рот зашей» и осторожно приоткрыл дверь.

За дверью угадывался полумрак чулана; из кухни падал слабый дневной свет. Где-то вдалеке, этажом или двумя выше, бормотал телевизор.

Другие звуки они начали различать, когда, осторожно ступая, добрались до коридора. Звуки эти неслись будто бы из гостиной; Андрей меньше всего пользовался этой комнатой, говорил, там слишком много пыли и хреновых воспоминаний. Почему продюсер считал знаки своих музыкальных триумфов плохими воспоминаниями, Сережа понимал не очень — любому было очевидно, что тогда дела Андрея шли уж точно лучше, чем сейчас.

— Как же так, как же так, Андрюша...

Голос был незнакомый — низкий, с хрипотцой, с растяжечкой. Голос крайне уверенного в себе человека.

Приложив палец к губам, Волков жестами показал, что выглянет. Разумовский кивнул. Это была их обычная процедура — Волкову, несмотря на более внушительные габариты, лучше удавались маневры, требующие незаметности.

Олег на мгновение замер, прислушиваясь; потом молниеносно высунулся — и нырнул обратно. Увидев его побледневшее лицо, Сережа прикусил губу.

— Трое, — почти беззвучно сказал Волков.

— Ты же понимаешь, Андрюша, придется все возместить... — донеслось из гостиной. — У меня большой зал, серьезный, пришлось людям деньги возвращать. Пацана этого на выходе задавили — теперь, как пить дать, в суд подадут...

— Я все отдам. Мне просто нужно несколько дней, Саша.

Голос Андрея звучал устало, но не испуганно. Сережа подобрался ближе и тоже осторожно выглянул.

Из-за странной перепланировки квартиры коридор причудливо изгибался, и Сереже с его места была видна только часть дверного проема гостиной. Обе витражные створки сейчас были распахнуты, за ними маячил бритый затылок очередного костюмоносца, чья-то плюгавая спина в светлой дублёнке и правый бок Андрея, в странной позе сидящего перед плюгавым на стуле. Потом Андрей пошевелился, и Разумовский догадался, что тот привязан.

— К чему этот фарс? — утомленно спросил тем временем Андрей. — У меня такое чувство, что на дворе девяносто шестой, и ты сейчас достанешь утюг, Саша.

Обладатель дубленки рассмеялся; смех у него был неожиданно приятный, и оттого совершенно не вязался с тем, что произошло следом.

— Конечно, ты отдашь, Андрюша. И конечно, сейчас не девяносто шестой. В отличие от тех лет, теперь очень важно время. Время — деньги. Моя охрана просто тебе об этом напомнит.

Мордоворот с бритым затылком шагнул вперед и одним исполинским ударом повалил Андрея вместе со стулом. В поле зрения показался второй, с огромной челюстью и приплюснутым переломанным носом; деловито, со знанием, они принялись обрабатывать Андрея ногами. Разум отпрянул.

— Забьют до смерти! — яростно прошипел он в лицо Волкову. Мысли крутились в голове с ужасающей скоростью, но все были бесполезны и сейчас не помогли бы Андрею. Олег смотрел в ответ с тем же отчаянным бессилием, только кулаки сжимал. Понятно было, что если они сейчас сунутся, под горячую руку и их шлепнут — или еще чего похуже.

— Красота, — спустя несколько минут снова раздался голос белой дубленки. Он заглушил стоны и вскрики Андрея. — А теперь приведите тут все в порядок. Андрей Борисович должен хорошенько запомнить, как не стоит вести дела. Думаю, немного хаоса в этом милом музее успеха будет отличным напоминанием.

Раздался звук удара; что-то со звоном упало и разлетелось. Потом в коридоре послышались шаги.

Олег дернул его за руку. За секунду проскочив кухню, они нырнули в чулан и оттуда — в запасной выход; захлопнув дверь, понеслись вниз по лестнице, и в грохоте их тяжелых ботинок им казалось, что за ними гонится целый взвод.


— Андрею пиздец. Что делать?

В подворотне напротив, где они спрятались, нестерпимо воняло мочой, но это сейчас было последним, что беспокоило Сережу.

— Ментов, что ли, вызвать? Волк?

— Клоунов из цирка вызови, — на лице Олега проступило отвращение. — Все менты — продажные бляди. Этот уебок им отстегнет — так они Андрея в кутузку заберут, скажут, сам виноват. Утихни. Сейчас они отвалят, поднимемся. Не забьют они его насмерть, если денег хотят...

Полчаса ожидания показались им обоим невыносимо долгими. Когда ублюдки наконец уехали, они бегом пересекли улицу и поднялись обратно в квартиру.

Внутри все было разгромлено. Андрей лежал в гостиной без сознания; на его окровавленное лицо было страшно смотреть. Разумовский подрагивающими руками снял телефонную трубку и вызвал «Скорую».

— Не забьют? — тихо, почти беззвучно поинтересовался он, и Олег отвел взгляд.

«Скорая» приехала быстро, но это уже никому не помогло.


— Я знаю, кто этот уебок, — на парту перед Олегом шлепнулся цветной журнал. С разворота на него смотрел невысокий мужик под сорок; на фотографии белой дубленки не было, но Волков тоже мгновенно узнал мудака. Заголовок гласил: «Интервью с крупнейшим владельцем концертных площадок в Петербурге Александром Седых. Будущее питерской музыкальной сцены».

— Козел! — казалось, еще секунда, и Разумовский плюнет на портрет. — Знаешь, из-за чего он Андрея? У них в БКЗ концерт был намечен, юная восходящая рок-звезда, все дела. Андрей ее с прошлого года раскручивал. Билеты раскупили в первый же день под ноль. А эта пизда возьми да передознись перед выступлением! Полная арена, концерта нет, двери закрыты...

Он замолчал, опираясь кончиками пальцев на парту. Подобная задумчивость была плохим знаком, как и злая грубая речь — если Разум переставал словесно выебываться, значит, дело пахло керосином.

— Короче, пока до них доперло, что концерта не будет, пока открыли все двери, случилось месилово, разъебали ползала, оборудование побили. В давке на выходах какой-то парень сдох. А за ответом, конечно, к Андрею пошли.

Олег молчал. Он тоже мог бы сказать многое, и в куда более крепких выражениях — в конце концов, именно он, не Разум, пил с Андреем все эти месяцы, и разговаривал по душам, пока кое-кто мучил комп. Только слова были бессмысленны.

— Слушай, — сказал тем временем Разумовский. Его пальцы ощутимо задрожали, и он прижал их к столешнице крепче. — Я знаю, где Костя прятал запасной ствол.


4.
Пистолет нашелся ровно там, где предполагал Разумовский. Это означало, что Костя, единственный и бессменный телохранитель Андрея, на квартиру не возвращался. Разумовский вообще не видел его с момента последней попойки; можно было думать, что охранник в самый неудачный момент уехал в Челябинск к маме, но столь радужные выводы Сережа оставил человеколюбивому Олегу. Сам он был почти уверен: Константин или продался, или сбежал.

В ящиках стола, в прикроватных тумбочках, в карманах одежды нашлось некоторое количество налички. Эти деньги пригодились им, чтобы выследить Седых — несколько дней подряд они караулили обладателя белой дубленки на выходе из его офиса, а когда тот садился в машину, — ловили бомбилу и ехали за ним.

Список мест, в которых обычно бывал Седых, был краток: два любимых ресторана, слишком пафосных, чтобы туда пустили; квартира в новостройке, напичканная всевозможными домофонами и камерами; банный комплекс в районе Владимирской. Это был вариант — про баню ходили слухи, что она с голубым уклоном, но прикинуться шлюхой, чтобы проникнуть внутрь, Волков отказался наотрез. Впрочем, у этого плана был и другой очевидный изъян. В бане их лица несомненно запомнили бы.

Оставался последний вариант. Несколько раз Седых приезжал к кому-то на квартиру недалеко от Горьковской; дом был старый, коммунальный, с простеньким кодовым замком на подъезде. Код Разумовский подобрал не глядя; но нужная им дверь оказалась железной. Квартира явно была выкуплена в единоличное пользование, как у Андрея, но черного хода в ней, судя по всему, не было.

Жильца они так ни разу и не увидели. Но, кто бы это ни был, Седых явно доверял ему — на эти краткосрочные визиты он ездил только с одним охранником. Или не доверял, а наоборот скрывал. Олег был убежден, что Седых прячет там любовницу; Сережа не был уверен, что все так просто.

Как бы там ни было, это был шанс.


План разрабатывали три дня. То, что они задумали, не было простеньким привычным воровством; чтобы не попасться, нужно было предусмотреть все, даже самые малозначительные детали.

Ночами, лежа в постели без сна, Сережа раз за разом обдумывал затею. Ему было страшно; Александр Седых, лишив их Андрея, в каком-то смысле лишил их и будущего, но... Можно было забыть, плюнуть, попытаться жить дальше, как будто не было ничего — ни встречи, ни «Макинтоша», ни смерти...

Андрей умирал от внутреннего кровотечения в зачуханной Мариинской больнице, где всем было на него наплевать, пока господин Седых пялил блядей в роскошных банях, прошептал Птица. Его силуэт четко выделялся на фоне окна, и Сережа понял, что спит. Ты хочешь забыть об этом? О том, какие грандиозные вы строили планы, о том, как пили вчетвером под тупой сериал про ментов? О том, как впивались веревки в руки Андрея? О косухе Волкова? О мягком щелчке включающегося экрана «Мака»?

В желтых глазах Птицы была насмешка; за насмешкой скрывалось что-то еще. Не хочешь ли изменить хоть что-нибудь? Сделать немного лучше этот чертов несправедливый мир?

С неба шел снег. Сережа, маленький, пятилетний, стоял во дворе, запрокинув голову, и смотрел, как кружатся по причудливым спиралям крошечные холодные ангелы. Во рту почему-то был привкус крови.

Он протянул руку, подставляя небу ладонь — и в нее опустилось мягкое черное перо.


— Еще раз.

Они сидели на чердаке, на обломках каких-то ящиков между старыми печными трубами. Чтобы пробраться сюда, пришлось вскрыть тяжелый навесной замок; Волков провозился с ним часа четыре.

— Седых не было уже три дня. Сегодня или завтра он приедет. Повтори, что мы будем делать. Ты помнишь, что на входе мы его подловить не сможем? Придется на выходе?

Волков мельком глянул в слуховое окно; они торчали сейчас прямо над лестницей, и двор хорошо было видно. Пока что он пустовал.

Разумовский заметно нервничал. Олег тоже напрягался, но при таких рисках хоть кто-то должен был имитировать спокойствие.

— Перед тем, как выйти, Седых звонит своей шавке, — сказал он скучным тоном. — Охранник поднимается, проверяет, что все чисто, и провожает уебка до самого низу. Мы изменим этот расклад.

Разумовский, глядя себе под ноги, отковыривал от ящика щепки. Занозится.

— Дождемся, когда Седых выйдет. Телохран спустится этажом ниже, и я сброшу на тачку петарду, — Волков кивнул на здоровенную коробку с фейерверком. — В этот момент охранник наверняка побежит вниз, он обожает свой «Гелик», а Седых драпанет наверх, чтобы заныкаться в квартире. Но на площадке уже будем мы. Когда все закончится, съебываем через крышу.

Разумовский издал долгий вздох. Кивнул.

О самой важной и самой страшной части плана, они, не сговариваясь, промолчали.


Когда внизу наконец послышался шорох шин, внутренности Олега резко заледенели. Разумовский сосредоточенно смотрел в окно.

— Идут, — пробормотал он. Рука, которую он держал в кармане, шевельнулась, что-то трогая. Олег накинул капюшон, и Разум, посмотрев на него, сделал то же самое. Если их увидят и опознают... Думать об этом не хотелось. Вот уж чего Олег точно не желал, так это присесть.

О самой причине подобного исхода он старался не думать. Потому что если твердо отдавать себе отчет, что через час застрелишь человека — можно и в окно шагнуть. Просто чтобы не...

— Время, — тихо сказал Разумовский, наблюдая, как охранник выходит из подъезда и садится обратно в машину.

Олег на мгновение прикрыл глаза, чувствуя настоятельную потребность помолиться. Знать бы, как и кому! Ладонь сама собой нащупала висящий на груди кулон в виде волчьей головы — тяжелый, с огромным когтем, по-видимому, настоящим. Подарок Андрея.

«Волку — волково», — вспомнился его веселый пьяненький голос. Волков подумал, что это сойдет за божественный ответ.


Время свернулось в тугую спираль. Время было лестницей, на которую Сережа смотрел сейчас с самой верхней площадки — пролет за пролетом, все вниз, вниз, и вниз, в хтоническую тьму питерской парадной с ее вечно разбитой, а то и украденной лампочкой. Было тихо, только едва слышно откуда-то доносилась музыка — то попса, то полный напряжения глубокий оперный голос.

В воздухе еще дрожал отзвук последней высокой ноты, когда дверь внизу распахнулась; шаги охранника звучали в такт с ударами сердца. Волков, наверное, уже открывал чердачное окно; Разумовскому казалось, он видит и слышит, как вспыхивает голубоватое пламя газовой зажигалки; как принимается с легким треском и дымком фитиль.

Грохот засова, открылась и снова закрылась дверь; прижавшись к стене, Разумовский считал шаги и секунды. Один... Два...Три...

Во дворе громыхнуло так, что в парадной жалко звякнули стекла. Противно разнылась сигнализация; кто-то выругался, кто-то побежал...

Сейчас или никогда, понял Сережа. Ноги были свинцовыми, колени дрожали; он спустился на одну ступеньку, потом на другую; перед глазами роились черные перья. Ну же, давай! — выкрикнул Птица. — Давай, он же убил тебя, убил твою мечту, сделай же что-нибудь!..

Ступеньки закончились. Седых поднимался ему навстречу вверх по лестнице, на нем была все та же белая дубленка; медленно, очень медленно открывалась дверь квартиры. Пистолет казался безумно тяжелым; Сережа видел, как пляшет из стороны в сторону его отражение в чужих глазах, слышал, как где-то позади замирают шаги подбежавшего Волкова.

Женщина на пороге в ужасе открывала ярко накрашенный рот, из ее рук медленно валились ключи; высокая нота все длилась, и длилась...

«Сейчас или никогда», — в кромешной, закладывающей уши тишине сказал Птица. Сейчас... Или никогда.

В узком замкнутом пространстве грязной питерской парадной выстрел прозвучал оглушительно.


Эпилог


Олегу снилось небо — сквозь ажурные ветки яблонь оно казалось особенно синим, и особенно празднично пересекал синеву тающий самолетный след.

Просыпаясь, он долго лежал в утренней полутьме, глядя, как постепенно проявляются на потолке потеки и трещины; как свет медленно приоткрывает черты бледного Сережиного лица — сжатые в упрямую полосу губы, тени под глазами, морщинку между бровей.

Еще с детства они оба знали, что из некоторых точек возврата не бывает. Что единожды произошедшее остается навсегда — тяжестью на сердце, ворохом воспоминаний, от которых неприятно замирает в груди, приглушенным, но неистребимым ужасом.

Они оба знали, что возврата нет, — но тем сильнее стремились вернуться назад, к беспечным дням счастливого прошлого. У них почти получалось: Сережа готовился к поступлению в МГУ, Олег зубрил математику, чтобы подать на экономический; теперь у них почти не было времени, и это было хорошо, это было правильно, — ведь, глядя друг другу в глаза, они неизбежно вспоминали одно и то же: лестницу, выстрел, красные потеки на серых стенах; поэтому они не смотрели, только сплетали пальцы теснее, и руки у Сережи дрожали, а у Олега — нет.

Волкову снилось небо. Синеву перечеркивали следы самолетов; самолеты кружились, как ангелы, и за спиной Разумовского крылатая тень раз за разом проступала во вспышке выстрела — на стене, на грязном полу парадной, в сделавшихся на мгновение золотыми глазах.

Олег знал, что рано или поздно увидит ее снова.

Но пока — и только пока — это была совсем другая история.

Комментарии

fary__ra 2016-10-26 23:40:04 +0300

Случайно шла мимо, ничерта не знаю про канон.
Эта просто история про двух пацанов, проходящая на фоне смутного питерского бэкграунда.
Потрясающая история.

Ева Шварц (My sweet prince) 2016-11-05 20:59:50 +0300

Спасибо большое за отзыв, рада, что вам понравилось!

Васса 2016-11-05 19:05:29 +0300

Поздравляю!

Ева Шварц (My sweet prince) 2016-11-05 21:00:07 +0300

Спасибо!)

inloss 2016-11-05 20:30:45 +0300

Боже, эта прекрасная история победила!!! Ева, поздравляю от всей души! Очень хотела этому тексту победы. Здорово! (Schico)

Ева Шварц (My sweet prince) 2016-11-05 21:00:46 +0300

Ох, большое спасибо за поддержку и поздравления!