Шквал

Автор:  сара ффитч

Номинация: Лучший авторский слэш по русскому фандому

Фандом: Как я провёл этим летом

Бета:  Max Gautz

Число слов: 5359

Пейринг: Сергей Гулыбин / Павел Данилов

Рейтинг: NC-17

Жанр: Drama

Предупреждения: PWP

Год: 2014

Число просмотров: 677

Скачать: PDF EPUB MOBI FB2 HTML TXT

Описание: Неужели он ошибся еще тогда, вначале? Сам напридумывал себе оправданий, накрутил, напортил?

Примечания: Текст написан на ЗФБ-2014 для команды фильма "Как я провел этим летом"

Дырка


Он рассматривал дырку в потолке и понимал, что проиграл. Продул раунд вчистую. Сам себе проиграл и Гулыбину тоже — испугался первого же случайного бота, выскочившего из-за угла, испугался так, что дрогнула рука, не устоял, не выдержал.
Не то чтобы у него была цель держаться, не то чтобы он сразу накручивал себя на какое-то противостояние — не было такого, — но когда увидел дырку, ощущение пришло очень четко. Позор проигравшего — вот что это было. Самый настоящий позор.
Суть поражения состояла в том, что он вообще пошел на нее смотреть. Хахах, тебе травят пошлейшую полярную байку, а ты ведешься. Примерно как кормить комаров на замшелом бардовском слете (он знал о них только понаслышке — боянный, карикатурный вариант) и поверить первой, даже не самой изящной крипоте у лесного костра. Бородатые мужики в свитерах гогочут, гитара тренькает, а ты боишься пойти отлить, потому что реально передергивает от мысли о каком-нибудь Черном Геологе. Или о Мертвом Лесорубе, Одноглазом Конвоире, Седом Дембеле — нужное подчеркнуть.
Ага, он поверил. Хоть и говорил себе, что быть такого не может, что Гулыбин пугает его, потому что салаг нужно пугать — согласно его модели отношений начальник/подчиненный (читай: дед/дух) и прочим корявым стереотипам, скопившимся под его скатанной к макушке «пидоркой» за многие годы.
Нет, он уважал Гулыбина и по-своему восхищался его опытом, но… а, да что там. Больше не уважал. Такие дешевые игры в Дядю-Большого-Полярника уважения не заслуживали. Гулыбин что, правда думал его этим испугать?
Да ладно, — говорил он себе, а сам убито рассматривал дырку в потолке, большую, неровную, потемневшую от времени. Синие стены, наспех покрашенный потолок, и посреди она — дырка.
И понимал, мать его, что про-иг-рал.
Теперь вариантов было два. Первый: смириться с правилами, принять условия Дяди-Большого-Полярника и терпеливо сносить. Сносить все его поучения, приказы, вплоть до самых бессмысленных, его подколы, пренебрежение, его презрительное «турист» и «дома играй в кого хочешь», все, все принимать и глотать. А потом с многозначительным прищуром рассказывать, как его «учил жизни настоящий мужик». Второй: противостояние, высокомерное презрение, какой-нибудь мирный вариант бунта. Ну не может же так быть на самом деле, на дворе же не уебанский каменный век.
Но дырка в потолке, береговая линия за окном и склоны сопок вдалеке над ним словно издевались — подмигивали, кривлялись, утверждали, что самый настоящий каменный. Век. Лоб — тоже каменный. Настоящий-Прожженный-Полярник.
Мать его.
Противостояние, напомнил себе он, кончилось, даже не начавшись. Ты тут, ты стоишь, задрав вверх башку, и рассматриваешь эту дырку. Ты уже проиграл, забыл?
Куда деваться, было у него такое свойство — быстро забывать самое неприятное. Но теперь обстоятельства были не те, он не дома, не в вечерней кафешке, не в тренажерке и даже не на темной ночной улице. Он на забытом всеми острове, где только медведи, полуистлевшая атомная батарейка и… Мужик-Настоящий-Полярник.
Память вообще кривая штука. Он едва сдержал тоскливый возглас и с трудом подавил желание зажать себе рот рукой — была ведь еще радиограмма. Ох, мать же — радиограмма, радиограмма, продиктованная Софроновым.
«Начальнику станции остров Аарчым… Гулыбину Сергею… ваши жена и сын в результате несчастного случая…»
Рука непроизвольно дернулась, но он усилием воли удержал кисть от рывка вверх — к лицу, ко рту, к подбородку. От нехороших мыслей спина под футболкой взмокла.
Самое главное ведь. А он…
А он думал о том, как стоял, опустив руки по швам, и вздрагивал от каждого окрика. Словно паршивая малолетка. Почему так получилось? Почему он… тогда ничего не сказал? А что он мог сказать? Стоял, пережевывал жгучий стыд пополам с такой же жгучей неприязнью, и трясся, и потел, как шавка мелкая. От воспоминания по спине прокатилась волна едких мурашек, он дернул плечом, застыл, прислушиваясь к отголоскам недавних чувств — стыд, стыд, неприязнь и отвращение… к самому себе.
Взгляд снова вернулся к злосчастной дырке.
И что теперь? Недавние вполне себе живые мысли уступили место усталости, растворились, как… как… с белых яблонь дым, блядь! Истерическое хихиканье оборвалось на первом же звуке. Он сам теперь стал думать так же, как этот Настоящий-Полярник, ну что за херня.
Он сморщился и вышел в коридор — на ватных, почти негнущихся ногах.
Как вести себя? Варианты? Первый или второй? Ахахах. Смешно даже вспомнить. Сложенная вчетверо радиограмма жгла ребра сквозь жилетку.
Придется привычно — по обстоятельствам. Какие там, на хрен, первый и второй. Это… это как в Зоне перед Выбросом. Мысль о «Сталкере» странно ободрила, решение не принимать никакого решения — тоже.
Он прошел по коридору — почти на цыпочках.
А о том, что он уже проиграл, пока забыть.
Угу. Пока так.

Гелиограф


Когда он увидел Гулыбина, с деланно-равнодушным видом торчащего на крыльце рубки, внутри что-то дрогнуло — то ли страх, то ли азарт.
Он рассматривал океанские волны, а в руке держал свой старый планшет с привязанным к краю карандашом.
К ступенькам Паша шагал, заложив руки в карманы и вовсю вымучивая из себя ответное безразличие — не скривиться, не поморщиться, не споткнуться.
Ему все равно, просто идет по своим делам. К наушникам, к компьютеру, к спальнику — мало ли к чему.
На него Гулыбин не смотрел, однако, когда он приблизился к ступенькам, ухмыляясь, протянул ему планшет.
Паша планшет взял… а под ребрами снова что-то болезненно сжалось — то ли от жалости, то ли от злости. То ли чертова радиограмма мешала дышать, разъедала кожу сквозь одежду.
К моменту, когда он взялся за термометр, мысли несколько раз пронеслись вокруг своей оси — вперед, назад, скачками вверх — и почти окончательно выбрали обратное направление. Дурака он свалял, вот что. Ну… подумаешь, гавкнули на него. Так накосячил же, чего теперь отпираться — перед самим собой точно не стоило. Да…
Он мельком посматривал на Гулыбина и думал, что сейчас они вернутся в рубку и он покажет радиограмму. Покажет и как-нибудь объяснит… почему не показал сразу. Нормальный он, Гулыбин. Нормальный мужик. Откуда только лезет в голову всякая ересь.
В покаянные размышления врезался голос — ледяной и острый, как скалы у воды:
— Аккуратней!
Рука с термометром дрогнула, и Паша едва не уронил чертову стекляшку. Но трясти стал осторожнее. Рот наполнился противной кисловатой слюной.
Гулыбин пристально следил за его движениями — словно нарочно ждал проебов.
Паша мысленно сплюнул.
Вот же козел.
Муки совести ощутимо поблекли.
Возле гелиографа окончательно сделалось не по себе — злость превратилась в уныние, и эта стремительная смена эмоций заставляла пальцы трястись, а мозги отключала начисто.
Он, не думая, совал ленту под линзу и желал только одного — чтобы все скорее закончилось. Пристальный взгляд Гулыбина, его непонятная почти-ухмылка, собственные вспотевшие пальцы и перекошенная физиономия в стеклянном шаре — эта пытка растягивала секунды в вечность.
Картонка не лезла, мозги превращались в растертую по тарелке банановую мякоть.
— Старую вытащи.
Конечно, чего еще ждать от сраного туриста. Деревянный прибор — палка-веревка — и тот настроить не может.
Нахмурившись, Паша зажал старую ленту во рту, начал прилаживать новую.
Оплеуха была освежающе неожиданной.
Не выпуская изо рта ленту, Паша промямлил:
— Сергей Витальич… — И тут же мысленно обложил себя последними словами. За это не мямлить полагалось, а в обратную. Просто и от души. Но он не умел, а еще — испугался. Да, тупо испугался. Удар ошеломил, внезапность лишала подготовки, и потому остался только голый страх и невнятное «Сергей Витальич, я, конечно, понимаю…»
Окрики, ухмылки, прозвища, доебки по ерунде — к ним он привык (и даже простил — авансом), но, блядь… такое.
Грузная фигура в летной куртке маячила перед глазами.
От второй оплеухи он едва не заплакал.
— Да вы чего?..
Слова прозвучали обиженно, по-детски — так мог блеять первоклассник, схлопотав по уху от папаши. За собственную слабость сделалось до горечи стыдно. Внутренности пропахала черная воронка с кривыми краями, похожая на недавнюю дырку в потолке — и в нее засасывало все: радиограмму, рассудок, волю, связные мысли. Оставался только холодный, блестящий остов — злой и безжизненный.
— Давай, работай, — бросил Гулыбин, и Паша, сжав зубы, закончил возню с гелиографом.
Радиограмму он решил сжечь, сожрать, измельчить в кашу.
Но ни за что не показывать — ни за что. Еще пришибет в припадке. Решать чьи-то личные проблемы он не нанимался.

Выстрел


— Сергей Витальич, ваша семья погибла!..
И повисла тишина.
Он хотел не так — не на берегу, не спотыкаясь, не с ружьем вместо костыля. Но, если честно… а разве он вообще хотел это говорить? Хотел сообщать Гулыбину правду — про радиограмму, про семью, про то, что узнал все еще неделю назад? И молчал. Не так — а как? Если честно, он никак не хотел. Даже когда злость из-за оплеух там, у гелиографа, поутихла, все равно не хотел. Ни так, ни как-то по-другому.
Но Гулыбин его не слушал, Гулыбин ни единой секунды не воспринимал его всерьез, смотрел, как на полудурка, мечущегося по скалам. Знать ничего не хотел ни про борт, ни про Софронова. И Паша сказал — выкрикнул с истерическим повизгиванием, выкрикнул — третьей фразой после оправданий.
Ваша семья погибла.
Гулыбин тяжело развернулся. Паша подался назад.
В воздухе разлилось что-то горячее, злое — как пар от только что подстреленной туши. Этим было тяжело дышать.
Гулыбин не говорил ни слова, и взгляд его не изменился, а потом он… шагнул навстречу. Паша почувствовал, что воздуха совсем не хватает. Гулыбин шагал медленно, словно через толщу воды.
Он дернулся.
— Вы чего?
Шаг. Еще один. Он хотел его убить — точно хотел. Паша это знал наверняка, потому что в глубине души был согласен — за такое он, пожалуй, заслуживает смерти. С самого начала знал. И — убьет. Глазом не моргнет даже. Ему теперь терять нечего.
Настоящий-Прожженный-Полярник.
— Стойте, пожалуйста.
Он отступал в сторону лодки спиной назад, а Гулыбин — приближался.
Паша не группировался, не готовился защищаться, он думал только: офигеть, кажется, сейчас меня грохнут. И запнулся ногой о гальку, и с криком рухнул навзничь — Гулыбин не останавливался. Остановился только когда Паша выстрелил — почти наугад подтянул к себе карабин, глаза застилали слезы, он стрелял куда-то, сам не знал — куда. Вперед, перед собой.
Остановился, но тут же снова шагнул к нему. Паша принялся отползать назад, как ушибленный краб. Не нужно было злить Гулыбина выстрелом. Он все равно не попал бы, стрелок из него, как из говна пуля, а Гулыбин не из тех, кого напугаешь треском карабина.
Паша полз назад и не знал, чего в нем больше — страха или стыда за собственную трусость. Это все было не взаправду. Не с ним. Он даже толком не видел лица Гулыбина, но почему-то думал, что это и к лучшему. Даже не хотелось представлять, какое оно у него сейчас… лицо.
Подгоняемый страхом, он кое-как сумел встать, царапая ладони о гальку — и побежал. Во весь дух, как мог, хотя нога у щиколотки все еще болела. Камни трещали под подошвами, позади тяжело бухал сапогами Гулыбин.
Паша не знал, что там. А потом над ухом прогремел… выстрел. Выстрел.
Он споткнулся, тут же выровнял равновесие и понесся дальше. Вот теперь — все. Он, в общем, никогда и не сомневался, что Гулыбин на такое способен. Знал — с самого начала знал, что прибить он может легко.
В спину неслись еще выстрелы — Паше показалось, что не меньше трех. Или четырех.
Туман проникал в легкие, смешивался с кровью. Он сам толком не знал, куда бежит, пока впереди не замаячила Туманная станция.
Кажется… он был еще жив.

С РИТЭГом


Он трясся под изодранным куском толи и уже не осознавал этой дрожи, почти что дерганья — зуб не попадает на зуб, тело норовит сжаться в комок под порывами морозного ветра, ноги давно превратились в хрупкие ледяные культи. Но усталость не давала расклеить век, дрема сковывала не хуже холода, он говорил себе: еще минуту — и встану, еще пять секунд… И снова проваливался в ледяной колодец без дна.
Ему снилось разное, вернее, не снилось, а виделось — скользкие куски, обрывки без начала и конца.
Он бежит по туманной долине в камуфляже с нашивкой «Свободы», и чует малейшую опасность, подстерегающую в плотных молочно-белых клубах.
Он в бане, лежит на раскаленном полке, морщась и прикусывая губы, чтоб не заорать — колючий веник обжигает кожу до красных мошек перед глазами.
Голова кружится.
Стыдно.
Страшно.
Он на краю скалы, смотрит вниз, оборачивается, потом — снова вниз, и нога предает — скользит, скользит с обрыва.
Снова… что-то.
А потом дрема выровнялась, стала спокойной, теплой — он лежал в исцарапанной моторке Гулыбина, волны под ним мягко ударялись в дно, только на этот раз не было никакой холодной рыбы, наоборот — чья-то горячая рука на лбу. Глаза открывать не хотелось. Он не знал, чья это рука, может быть, рука Гулыбина, но это было уже неважно — тепло, тепло, наконец-то согреться.
Рука исчезла, превратилась в теплое мягкое одеяло, потом — во что-то большое, твердое и горячее. Все равно что — хотелось прижаться к этому всем телом. Согреться, перестать трястись, спрятаться. От этого жуткого острова, от медведей, от выстрелов, от Гулыбина-Робота-Полярника, от… всего.
Он подался навстречу отзывчивому жару, почти улыбнулся во сне — тело оттаивало. Кровь прилила к озябшим ногам, пальцы взялись острым покалыванием, мышцы живота свело мягкой судорогой. Это было, как открыть дверь и вбежать с мороза в теплую квартиру — конечности не слушаются, минут через пять тело делается мягким, усталым, почти пластилиновым. И кровь — везде-везде стучит и пульсирует согревшаяся кровь.
Пришлось еще раз улыбнуться и тут же нахмуриться — член напрягся, разбуженный оттаявшей кровью. Вот уж точно в тему…
Впрочем, какая разница? Тепло, легко — и отлично. Хотелось прижаться покрепче, чтоб внезапное тепло — тепло среди бесконечного, неохватного холода — не исчезло так же неожиданно, как появилось. Он придвинулся ближе к спасительному чему-то: колени провалились в пустоту, руки, наоборот, коснулись горячего, жесткого. Он пошатнулся, и на секунду вернулось тошнотворное чувство полета над пропастью.
Он с трудом открыл глаза.
Ветер стих, площадку окружали неподвижные полосы тумана, не было слышно ни криков чаек, ни рокота волн.
Он коротко вскрикнул и отпрянул назад, начал отползать быстро, как мог, не ощущая под ладонями острых камней. Он согрелся, он действительно согрелся — он стоял возле РИТЭГа, почти обнимал его, прижимался к ржавой обшивке всем телом.
Пятясь, запнулся ногой обо что-то, упал, едва успев выставить руки, покатился по траве.
РИТЭг, проклятая батарейка.
Так бывало в фильмах ужасов: обнимаешь красотку, а на самом деле под ладонями — полуразложившийся труп, смерть, чудовище.
Он закричал, но воспаленное горло не пропускало вопли.

После рыбы


Все. На экране растянулась мигающая заставка GAME OVER.
Прикосновения языка к обветренным, растрескавшимся губам причиняли боль, веки словно пришпилили друг к другу степлером.
Мне больно, хотелось сказать, мне больно и я хочу спать.
Но он молчал.
Рядом на продавленной койке сидел Гулыбин. Глаза у него слезились, а рот он вытирал рукавом куртки — выходил блевать.
Паша думал, что это бесполезно, что такую штуку, как радиация, не обманешь — не ототрешь, не отмоешь, не выблюешь. И все: GAME OVER.
Он отхватил дозу сам, отравил Гулыбина. Честный игрок, залюбуешься.
И прахом пошли его варианты, его злость, его уверенность в себе.
На что он рассчитывал вообще, ведь его поражение было обозначено и записано — на потолке, в курилке синего домика. Давним выстрелом из карабина. Он сам все видел.
— Послезавтра «Обручева» обещают, — сказал Гулыбин. — Есть хочешь?
Паша покачал головой.
Надо было как-то относиться к тому, что он нормально с ним говорит. Просто — берет и говорит.
Паша опустил голову. Попробовал дышать носом, не получилось.
Неужели в этом и была суть? Неужели он ошибся еще тогда, вначале? Сам напридумывал себе оправданий, накрутил, напортил?
Тогда получается...
— Спать ложись.
Тогда получается, все это было зря, не имело под собой никакой основы. Если бы Гулыбин ему отомстил: наказал — убил — покалечил — избил, это бы подтверждало Пашину теорию о Полярном-Мужике-Каменной-Башке. Бестолковый, агрессивный дуб, набитый тупыми шовинистскими убеждениями, мстит в силу своего интеллекта — как умеет, как приучен. Он, Паша, осознанно шел на смерть, когда сказал ему о рыбе. Он ждал, что сбудется хотя бы десятая часть того, во что он поверил там, в курилке, рассматривая дырку.
Но — нет, ничего этого не было.
Значит... он ошибся?
Нет. Потом обязательно отметелит. Он всегда такой — с виду спокойный, а потом ка-ак...
— Я возле РИТЭГа спал.
Гулыбин посмотрел на него. Паша выдержал взгляд.
— Совсем... близко спал. Рядом.

Шквал


Гулыбин долго рассматривал его, сидящего на лавке в одних трусах. Паша не поднимал на него глаз, но взгляд — пристальный, тяжелый — чувствовал всем телом.
Сам он раздеваться не стал — стоял, смотрел и, наверное, что-то там думал. Наверное. Не может же человек пялиться столько времени просто так.
Паша по привычке ждал каких-нибудь команд, отрывистых фраз в его духе — нет, уже было наплевать, он не боялся, не злился, осталось чистое стерильное равнодушие, а еще — вина. Как белая простыня с ярко-алыми пятнами.
Что он наделал. Какой же он дурак.
Но Гулыбин ничего не сказал, только вздохнул и принялся раздеваться.
Паша зябко повел плечами. Он все еще надеялся на спасение — на удары и боль. Какое-нибудь сильное увечье — еще лучше. Это бы перекрыло вину, прижгло рану, остановило кровь. Это… это доказало бы, что он не ошибался.
Ничего такого не последовало.
Гулыбин молча повесил одежду на крючок и поднял его за предплечье с лавки.
Распахнул дверь — в лицо ударили клубы горячего пара.
Он замер посреди парной, не зная куда деться. Взялся за таз, но тут же поставил обратно, хотел было сесть на полок — тело не слушалось.
Вспомнил РИТЭГ и непроизвольно оглядел себя: живот, грудь, руки, ступни. В жаркой, занавешенной паром комнатушке не хватало света, но вроде... все смотрелось как обычно. Руки и руки, живот и живот.
За спиной шуршал вениками Гулыбин.
Что должно происходить? Кровоточащие язвы? Сыпь? Некроз? Да, блядь, с чего бы, это же не проказа и не бубонная чума. А во время чумы что происходит? Он крупно вздрогнул — так, что едва не поскользнулся.
Гулыбин не сказал ему ни слова — выслушал молча, так же молча ушел из рубки. На срок, наверное...
Паша задремал на стуле — прямо там, где сидел. Лечь на койку Гулыбина или пойти на свой диван даже в голову не пришло. Сидел, свесив подбородок на грудь, дергался, когда тело клонилось вперед.
Из мутных волн его выдернул негромкий голос:
— А лечь никак?
Он ничего не ответил.
А потом оказался в предбаннике, где из-за двери парной просачивался влажный теплый туман.
Он всегда терпеть не мог баню, последний банный день с Гулыбиным эту неприязнь только укрепил.
Он не любил раздеваться перед чужими людьми, стеснялся степени откровенности, которую диктовала совместная помывка. Обычные вроде бы вещи, чего такого, а нет — не получалось привыкнуть.
Воспоминание было мерзостным: как он валялся на горячем полке задницей кверху, а Гулыбин драл его веником, да еще и требовал каких-то ответов.
Было это... чересчур за рамками обычных деловых отношений, за рамками отчужденности, которую Гулыбин сам же и выстроил за три месяца вахты.
Было это... слишком.
Да еще и после дырки в потолке, после радиограммы, после проклятых затрещин. Но он и словом не решился возразить — лежал, опустив подбородок на сплетенные руки, глотал собственный стыд и хотел домой. Да. Хотел домой. Подальше от настоящих полярников, метеоприборов, ветра, пустоты, тишины. Подальше от Аарчыма.
Это было давно-давно, почти в другой жизни.
Из-за пара дышалось тяжело, часто.
Паша очнулся — Гулыбин деловито окатил полок водой из ковша, несколько раз встряхнул веник, расправляя, глянул на него.
— Ну? Ложись.
Паша помимо воли сморщился. Сейчас он ляжет голым животом на шершавую доску, Гулыбин занесет над ним веник и... Внутри все задрожало липким студнем.
Но он же хотел? Хотел, чтоб его отметелили.
Но не так. Не так, вовсе не так!
— Не хочу. — Голос едва пробивался сквозь густой пар.
Гулыбин приподнял брови. Занес руку над скамейкой, словно собирался бросить веник, но не бросил.
Паша сжался.
Зачем он с ним возится? За-чем? Чтобы он окончательно убедился, какое на самом деле дерьмо? Ну так он убедился. Все, можно его оставить в покое, забыть, не замечать, раз уж калечить не собирается. И вообще...
Происходящее напоминало какой-то непонятный сон — сюр, туман, тяжесть в ногах. Как там, у РИТЭГа.
Апатия обернулась черной тоской — такой, от которой падают на пол и воют.
— Не хочу, чего непонятного?! — визгливо выкрикнул Паша. — Не хочу, не хочу, не хочу!..
Гулыбин удивленно уставился на него.
— Данилов...
— Просто. Оставьте. М-меня в покое! Ну чего вам надо, чего вы нервы-то мотаете?
— Данилов. Паша.
Голос Гулыбина — усталый и ровный — резко контрастировал с его слезливым скулежом.
— Н-не нужно этого делать, поймите вы. Я сам все знаю, да, да, это я, я не прячусь, не надо только! Хотите ударить — бейте, но... вот этого... не н-надо.
Он уже не осознавал нахлынувшей истерики, рванулся куда-то к стене, сшиб на пол таз — тот глухо задребезжал и замер вверх дном. Запнувшись о скамейку, повалился на нее криво, боком и заревел, размазывая сопли.
Гулыбин смотрел.
Потом шагнул к нему и рывком поднял на ноги. Встряхнул.
Внутри кто-то обрезал нитку, сердце покатилось сначала в желудок, потом в живот и там взорвалось расплавленным металлом. Вот оно — сейчас.
Но слезы унять не получалось: он неловко отпихивал руки Гулыбина, отворачивался, глотал сопли и всхлипывал.
Тот еще раз его встряхнул.
Лицо напротив разобрать не удавалось, пар скатывался с кожи каплями пота, щеки и горло горели.
— Паша, — устало повторил Гулыбин, — Паша.
Он вертел головой и вырывался.
— Отпустите. Отпус...
Гулыбин ухватил его за затылок и притянул к себе — лицо ткнулось в пахнущую потом грудь, слова остались без окончаний. Паша вцепился в скользкие от влаги предплечья, попытался оттолкнуть, вернуть дистанцию, избавиться от чужого жара, навязчивого и слишком сильного.
Но Гулыбин держал крепко — одна рука все так же на затылке, другая — поверх лопаток, и колючий от щетины подбородок упирается в шею... Держал, — а Паша давился всхлипами, не зная, как прекратить, как положить всему этому конец.
Постепенно слезы иссякли, он перестал вырываться — затих.
Если бы кто спросил, Паша не сумел бы ответить, сколько времени они простояли вот так посреди парной.
О чем думал Гулыбин? О чем он думал, когда вот так его обнимал?
Паша закрыл глаза.
В груди на месте сердца гулко ухала пустота.
Это почему-то напоминало недавние объятия с РИТЭГом, вокруг — туман, а рядом — чужой жар, чужой жесткий корпус, чужое тело. Кошмар с РИТЭГом — та его часть, когда он еще не открыл глаза и искал защиты у ядовитого монстра.
Он мог бы отстраниться, теперь-то уже, наверное, мог, но почему-то не стал — параллель гипнотизировала, сковывала движения, лишала воли.
Тогда ему хотелось только одного — согреться. РИТЭГ дал ему такую возможность, и Паша не хотел вспоминать, какой ценой. Да и какая теперь разница? Все было иллюзией еще раньше, с того момента, когда он позволил себе самообман. Теперь...
Тело откликнулось на все болезненные воспоминания, откликнулось странно — эрекцией. Пашу прошиб пот, ладони взмокли — Гулыбин сейчас заметит. Заметит, потому что это было не моментальное напряжение, тут же начинающее спадать, а полноценный стояк. Вот теперь-то наверняка произойдет что-то страшное.
Он широко распахнул глаза, рефлекторно дернулся назад, зубы застучали, словно он снова оказался на ледяном ветру в мокрой одежде. Гулыбин тоже отстранился, руку с затылка убрал, во взгляде мелькнула тревога — наверное, решил, что Паша снова собирается заистерить. Да он, похоже, и собирался.
Сердце распирало ребра с такой силой, что казалось — в его груди завелся посторонний, какой-нибудь киношный «чужой», который бьется, мечется там, стараясь выбраться наружу.
Вместе с адреналином пришел стыд, и Паша ощутил почти удовольствие от того, насколько низко он уже опустился. Хуже — некуда, ниже — некуда.
Нет, в самом деле, странно после… этого всего считать его нормальным. Человеком.
В парилке сделалось жарче — дышать можно было только мелкими глотками, чтоб не спалить горло и легкие. Несмотря на это Пашу продрал озноб. Ниже пояса все жило своей жизнью — и ему подчиняться не собиралось.
Взгляд Гулыбина сделался совсем встревоженным, он прищурился — вдоль переносицы залегла глубокая складка.
— М-мне холодно, — с трудом выдавил Паша, и это была чистая правда. — Холодно.
Гулыбин так и не убрал руку с его плеча. Медленно опустил взгляд вниз, потом так же медленно вернул к Пашиному лицу. По его глазам ничего прочесть не удавалось, да Паша и не старался. Холод сковывал, пугал куда сильнее возможной расправы — холод до сведенных челюстей, до трясущихся пальцев.
— Паш?.. — удивленно спросил Гулыбин.
Паш.
Паш!
Он облизал растрескавшиеся губы — пересохший язык прошелся по коже жесткой щеткой — и рывком подался вперед, как со скалы спрыгнул. Осознания в том, что он делает, не было никакого — может, хотел, чтобы снова стало тепло, а может, нарывался, чтоб Гулыбин уже, наконец, его прибил. В следующую секунду лицо коснулось чужой, влажной от пота шеи — щекой, носом, губами — а грудь прижалась к груди.
Гулыбин не двигался.
Паша бездумно скользил плотно сжатым ртом по коже — к уху, к щеке, снова к шее, и понимал только одно — он толкает себя к краю. Вот только зачем — не понимал.
Гулыбин шумно вздохнул, и на секунду показалось, что он заносит руку для удара, но он ошибся: тот только собрал в пригоршню его отросшие на затылке волосы и потянул — скорее аккуратно, чем зло. Отстранил его от себя и Паша, наконец, понял, о чем он думает. Он прочитал это на бледном, заросшем седой щетиной лице — беспокойство. Он, мать его, тревожился. По-настоящему.
— Сергей Витальевич, — сказал он тихо и раздельно, — вы меня… обнимите еще. Мне холодно.
Словно в насмешку тела их облизывал густой, жаркий пар.
Лицо Гулыбина пересекла болезненная гримаса, словно Паша не слова говорил, а забавлялся с ножом и солью — ставил по-детски злые эксперименты, нащупывал болевой порог, подрезал, цеплял, свежевал.
Гулыбин опустил голову, посмотрел на него исподлобья — почти знакомым, привычным взглядом, а потом… ухватил его за плечо и дернул на себя.
Он его обнял — обнял, как просили, но это объятие отличалось от предыдущего, как зима от лета. В этом было что-то животное, бездумное, пугающее — и подтверждающее, что назад пути нет.
Паша снова ткнулся куда-то в шею, жесткие пальцы впились ему в лопатку — без намерения причинить боль, просто действовали, как привыкли. Осторожно, но твердо — как с бочкой из-под горючего, как с тяжелой моторкой, как с выскальзывающей из руки рыбой. И это успокаивало — по-настоящему успокаивало.
Гулыбин коснулся его губами неловко, почти наугад — прикосновение пришлось в ключицу, в кость, выпирающую сквозь влажную кожу. Было щекотно и колко. Паша откинул голову назад, подставляя шею, и Гулыбин понял — скользнул ртом снизу вверх, до самого подбородка.
Он поймал отголосок невнятной, смазанной какой-то мысли — и мысль эта была паникующим зайцем, несущимся сквозь пожухлую траву. Показалась — и исчезла.
Паша вздохнул — осторожно, мелко; решился, наконец, поднять руку, вцепился в чужое горячее плечо, словно боялся упасть.
Наверное, это было как РИТЭГ. Как скала над пропастью. Как… пойти дальше.
Гулыбин прошелся ладонью вдоль его позвоночника — нерешительно, почти удивленно, ниже спускаться не стал, остановил руку на пояснице, и прошептал хрипло:
— Данилов, ты… чего творишь?
И ведь правда — он творил. Хотя и стоял почти неподвижно, и ничего не делал — он творил.
— Сергей Витальеви-ич… — слова выходили невнятным бормотанием, и он не знал, что сказать, — Сергей… В-ви…
Гулыбин одним движением его развернул — лицом к скамейке, к себе спиной, словно спешил отрезать все пути к отступлению. Прижался пахом к ягодицам, вздрогнул крупно, и Паша, холодея от страха и предвкушения, наконец, осознал, на что он пару минут назад подписался. Горло перехватило, вдохнуть не получалось.
Ягодиц коснулся отвердевший член, а на живот легла шершавая ладонь.
— Нагнись… что ли.
Паша качнулся вперед, словно падал, уперся руками в скамейку, собрал языком пот с верхней губы. С мокрых волос текло, кожу щипало там, где еще не зажили комариные укусы, желудок сводило от чего-то очень похожего на панику.
Возбуждение отошло на задний план, голова кружилась от духоты и жара.
Он… согрелся. Наверное.
Паша вспомнил, как совсем недавно его скручивало от мыслей о полке и венике, а теперь он сам подставляет задницу… что он делает? Зачем?
Из-за спины, тем временем, послышался влажный звук, Паша не видел, но сразу сообразил, что там: Гулыбин сплевывает на ладонь, еще раз, опускает руку вниз, хрипло дышит, мажет член, плюет еще раз и…
Он едва не заорал, когда в него протиснулось что-то горячее, твердое — не от боли, а так… для порядка, скорее. Спасло ободранное, севшее горло — крик выродился в тонкий неслышный всхлип, смешался с паром.
Руки почти не держали — скользили по скамейке, скребли темную, отполированную временем доску.
Гулыбин придержал его за плечо, повозился сзади.
— Тихо. Больно?
— Н-нет. Не знаю… — Это были не слова, а контур слов — одними губами. Вряд ли Гулыбин вообще услышал.
— Сейчас… больно будет… терпи.
Паша кивнул и сразу замотал головой — хриплый, чужой голос теперь пугал, а не успокаивал.
Гулыбин снова подхватил его под живот, потом — ниже, коснулся члена, сжал, несколько раз быстро двинул кулаком.
— Данилов? — раздалось над ухом. — Ты уже… уже раньше…
Паша почувствовал, как к щекам приливает кровь. Такое предположение почему-то напугало сильнее, чем то, что предстояло ему через пару секунд.
— Нет, — ответ вышел поспешным, острым, как осколок стекла, — нет!
— Ну и… терпи. Расслабься только.
Он сумел впустить в себя что-то — назвать это членом, хуем даже мысленно не получалось — и боль прострелила до самой поясницы. Он сжался, дернулся вперед, ладони почти соскользнули с лавки — Гулыбин едва успел его удержать.
Ухо обожгло хриплое дыхание, его приподняли, выпрямили, выровняли.
Ноги тряслись, все тело ощущалось тряпичным, кукольным, лишним. Задница горела.
Гулыбин вздохнул, сам устроил Пашины руки на деревянной стене, коленом заставил расставить ноги шире — как на допросе в американских фильмах.
— Сам держись, крепче. В стену упрись, ну.
Паша послушно напряг кисти.
Гулыбин вздохнул еще раз. Паша порадовался про себя, что не видит его лица.
Ему уже не хотелось. Черт, ему уже ничего не хотелось. С чего он вообще решил, что…
На этот раз боль была такая, что Паша взвизгнул, едва не запрыгнул на скамейку — но хватка у Гулыбина оказалась каменная, и ему не удалось отодвинуться даже на сантиметр. Он зажмурился, стиснул зубы, прикусил изнутри губу.
Через секунду последовал еще один толчок, хотя ему казалось, что глубже уже нельзя. Что у него там все рвется, не выдерживает… такого.
Паша снова заскулил — боль слилась в один острый, полыхающий поток, который тек прямо в живот, оттуда — по позвоночнику — выше.
Гулыбин снова зашептал в ухо:
— Расслабься, сказал же. Ну… не жмись ты. Все… сейчас… попривыкай пока.
Паша перевел дыхание, почувствовал, как с кончика носа стекают капли пота, а воздуха не хватает. По-настоящему.
— Вдохни. Дыши. Да что ты как утопленник, а…
— У меня… у меня голова кружится. Я сейчас упаду.
Гулыбин отодрал его от стенки, прижал спиной к себе — к груди. Паша сообразил, что чувствует что-то еще кроме боли — тесное движение внутри, мокрые пальцы на члене, колючий подбородок возле шеи.
— Ну?.. Данилов?
Паша коротко кивнул. Закрыл глаза, осторожно втянул тяжелый, влажный воздух. Почувствовал, как его касаются губы — за ухом, у кромки волос, вдоль шеи. Это не ласка была, скорее — утешение. И, наверное… извинение.
Жесткая ладонь снова опустилась к члену — совсем обмякшему, Гулыбин двинулся — к нему, в нем, чуть ослабил хватку, и Паша почувствовал, что тело медленно, но расслабляется. Не от удовольствия, нет, от усталости — мышцы ныли от напряжения, ноги дрожали, шею почти сводило судорогой — тело не выдерживало, вырабатывало пластилиновую истому, как защитную реакцию.
Короткие, неспешные движения отдавались теперь тупой, далекой болью — словно на открытую рану накинули смоченный обезболивающим бинт. Было в этом… что-то пронзительное, отзывающееся сладким покалыванием у сердца — он сдался, подчинился, перестал дергаться. На место боли вернулся стыд — Паша снова глотал обжигающий воздух и чувствовал, как член наливается в ответ на ритмичные движения, как голову заполняет мягкий вихрь, а лицо горит, и вовсе не от банного пара.
Через минуту он сам подался вперед, снова уперся ладонями в стену.
— Ноги пошире… расставь.
Расставил. Выгнулся, как мог, чуть склонился вперед. Вторая рука Гулыбина скользила по его плечу, по взмокшей шее, по лопаткам. Он застонал. И, кажется, еще раз — громче.
Это была не боль от ударов, но что-то похожее, очень.
— Я сейчас… я… — Паша с удивлением осознал, что это говорит он сам — дрожащим хриплым голосом.
Рука в ответ с силой прошлась по члену и спазмы внизу отдались в голове — густыми яркими вспышками. Ловя воздух, цепляясь за стену, Паша заскользил вниз и сквозь белую вату услышал:
— Паша… Я здесь, Паш. Я здесь…

«Обручев»


Паша первым увидел «Обручева» — сначала бледную точку на горизонте, про которую было не понять, есть она или нет, потом — крохотное пятно, которое увеличивалось, увеличивалось, росло — медленно, но настойчиво.
Он спал почти сутки, а потом долго сидел на крыльце, натягивал на пальцы рукава толстовки и на повторе слушал одни и те же треки.
Они почти не разговаривали, но молчание больше не тяготило. Внутри была теплая, мягкая пустота — как затянувшийся сон, как незаслуженный, и от этого еще более сладкий покой.
Гулыбин приготовил обед, привычно трещал в рубке рацией, уходил на срок.
— Чего уселся на ветру, — проворчал он, спускаясь с крыльца мимо Паши. Тот ничего не ответил, коротко улыбнулся, поправил воротник.
Этот последний шквал должен был все сломать — окончательно, но к Пашиному удивлению, ничего такого не произошло. А может… он просто не замечал, не успел еще. Он сам не ощущал перелома, не чувствовал его острых краев и жалящей боли, вся тяжесть последних дней ушла, словно из него выпустили дурную, отравленную кровь. Осталась только чистая, невесомая пустота — как белый, заново открытый лист.
Дышалось легко.
И смерти не было, если самому в нее не верить.
Хотя бы несколько дней. А после… будет видно.
Когда пятно на горизонте приобрело отчетливые формы и стало ясно, что — да, он, «Обручев», Паша проговорил вслух:
— Я никуда не поеду.
«Обручев» приближался. Откуда-то издалека ветер принес гул вертолета.
— Я никуда не поеду, — повторил он.
Гулыбин на площадке прижимал руку козырьком ко лбу и тоже вглядывался в чистый морской горизонт.
Небо расчистилось, давление держалось в норме, ветер гнал рябью сиреневую от солнца воду.
Погода была что надо.